К.С.ЛЬюис |
Мерзейшая мощь |
|
|
|
|
|
13. ОНИ ОБРУШИЛИ НА СЕБЯ НЕБО
— Стой, где стоишь, — сказал Рэнсом. — Кто ты
и зачем пришел? Оборванный великан склонил голову на бок,
словно хотел получше расслышать. В ту же минуту ворвался ветер и захлопнул
дверь в кухню, отделив трех мужчин от женщин. Незнакомец сошел с порога. — Стой. Во имя Отца и Сына и Святого Духа
скажи мне, кто ты и зачем пришел, — громко произнес Рэнсом. Незнакомец поднял руку и откинул волосы со
лба. Свет падал на его лицо, и оно показалось Рэнсому беспредельно мирным.
Все тело его было свободным, словно он спал. Стоял он очень тихо. Каждая
капля дождя капала с его куртки туда, куда упала прежняя капля. Секунды две он глядел на Рэнсома без особого
любопытства, потом посмотрел налево, где за входной дверью, откинутой ветром,
стоял Макфи. — Выходи, — сказал он по-латыни. Говорил он
почти шепотом, но голос его был так звучен, что задрожали даже эти
непоколебимые ветром стены. Но еще больше удивило Рэнсома то, что Макфи
немедленно вышел. Смотрел он не на него, а на незнакомца. Потом он громко
зевнул. Незнакомец окинул его взглядом и обратился к Рэнсому: — Раб, скажи хозяину этого дома, что я пришел. Ветер, налетая сзади, рвал его одежду и
волосы, но он стоял, как большое дерево. И говорил он так, как заговорило бы
дерево — медленно, терпеливо, неторопливо, словно речь текла по корням,
сквозь глину и гравий, из глубин Земли. — Я здесь хозяин, — отвечал Рэнсом на том же
языке. — Оно и видно, — кивнул пришелец. — А этот
жалкий раб — твой епископ. Он не улыбнулся, но в глазах его мелькнула
усмешка, и он повторил: — Скажи своему господину, что я пришел. — Ты хочешь, — переспросил Рэнсом, — чтобы я
сообщил об этом своим господам? — В келье монаха и галка научится латыни, —
презрительно бросил пришелец. — Скажи мне, как ты их кличешь, смерд. — Мне понадобится другой язык, — предупредил
его Рэнсом. — Зови по-гречески. — Нет, не греческий. — Послушаем, знаешь ли ты еврейскую речь. — И не еврейский. — Что ж, если хочешь болтать, как варвары, я
все равно тебя переболтаю. То-то будет потеха! — Быть может, — ответил Рэнсом, — язык этот и
покажется тебе варварским, ибо его не слышали давно. Даже в Нуминоре на нем
говорили редко. — Твои господа доверяют тебе опасные игрушки,
— процедил пришелец и немного помолчал. — Плохо принимают гостей в твоем
доме. В спину мне дует ветер, а я долго спал. Ты видишь, я переступил порог. — Закройте дверь, Макфи, — произнес Рэнсом
по-английски. Ответа не было, и, впервые оглянувшись, он увидел, что Макфи
спит на единственном стуле. — Что это значит? — спросил Рэнсом, остро
глядя на пришельца. — Если ты тут хозяин, — ответил тот, — то
знаешь и сам. Если ты не хозяин, то должен ли я отвечать? Не бойся, я не
причиню вреда этому рабу. — Это мы скоро увидим, — пробормотал Рэнсом. —
А пока входи, я не боюсь. Скорее я боюсь, как бы ты не ушел. Закрой двери
сам, ты видишь — у меня болит нога. Не отрывая глаз от Рэнсома, пришелец отвел
левую руку, нащупал засов и запер дверь. Макфи не шевельнулся. — Кто же твои господа? — спросил пришелец. — Господа мои — ойярсы, — отвечал Рэнсом. — Где ты слышал это слово? — изумился
пришелец. — Если ты и впрямь учен, почему ты одет, как раб? — Ты и сам одет не лучше, — отпарировал
Рэнсом. — Удар твой меток, — кивнул пришелец, — и
знаешь ты много. — Ответь же мне, если посмеешь, на три вопроса. — Отвечу, если смогу, — согласился Рэнсом. Словно повторяя урок, пришелец напевно начал: — Где Сульва? Каким она ходит путем? Где
бесплодна утроба? Где холодны браки? Рэнсом ответил: — Сульва, которую смертные зовут Луною,
движется в низшей сфере. Через нее проходит граница падшего мира. Сторона,
обращенная к нам, разделяет нашу участь. Сторона, обращенная к небу,
прекрасна, и блажен, кто переступит черту. На здешней стороне живут
несчастные твари, исполненные гордыни. Мужчина берет женщину в жены, но детей
у них нет, ибо и он, и она познают лишь хитрый образ, движимый бесовской
силой. Живое тело не влечет их, так извращена похоть. Детей они создают злым
искусством, в неведомом месте. — Ты хорошо ответил, — одобрительно произнес
пришелец. — Я думал, только три человека знают это. Второй мой вопрос
труднее: где кольцо короля, в чьем оно доме? — Кольцо короля, — ответил Рэнсом, — на его
руке, в царском доме, в круглой, как чаша, земле Абхолджин, за морем Дур, на
Переландре. Король Артур не умер, Господь забрал его во плоти, он ждет конца
времени и сотрясения Сульвы с Енохом, Илией и Мельхиседеком. В доме царя
Мельхиседека и сверкает кольцо. — Хороший ответ, — уважительно сказал
пришелец. — Я думал, лишь двое знают это. На третий вопрос ответит лишь один.
Когда спустится Лурга? Кто будет в те дни Пендрагоном? Где научился он брани? — На Переландре я учился брани, — ответил
Рэнсом. — Лурга спустится скоро. Я Пендрагон. Только он произнес эти слова, ему пришлось
отступить, ибо пришелец зашевелился. Каждый, кто видел бы их сейчас, подумал
бы, что дело идет к драке. Тяжко и мягко, словно гора, сползшая в море, гость
опустился на одно колено. Однако лицо его было вровень с лицом Рэнсома. — Да, возникла непредвиденная трудность, —
заговорил Уизер, когда они с Фростом уселись у открытой двери. — Должен
признаться, не думал, что нас ожидают… э… лингвистические неувязки. — Нужен кельтолог, — сказал Фрост. — У нас с
филологией слабо. Тут подошел бы Рэнсом. Вы ничего о нем не слышали? — Вряд ли нужно напоминать, — сказал Уизер, —
что доктор Рэнсом интересует нас не только как филолог. Смею вас заверить,
если бы мы напали на малейший его след, мы бы давно… э-э… имели удовольствие
видеть его среди нас. — Сам понимаю. Наверное, он на Земле… Хорошо,
по-валлийски говорит Страйк. У него мать оттуда. — Было бы чрезвычайно желательно, — проговорил
Уизер, — сохранить все… э-э-э… в семейном кругу. Мне было бы исключительно
неприятно приглашать кельтолога со стороны. — Ничего, мы его потом спишем. Другое плохо,
время уходит. Как у вас там Страйк? — Превосходно! Я даже сам теряюсь. Он
продвигается так быстро, что мне придется оставить свой проект. Я хотел
объединить наших… э-э… подопечных, сопоставив, тем самым, наши методы.
Конечно, нет и речи о каком бы то ни было соперничестве… — Еще бы, я работал со Стэддоком только один
раз! Результат — оптимальный. Про Страйка я спросил, чтобы узнать, может ли
он тут дежурить. А вообще, пусть дежурит Стэддок. Пока там что, а сейчас
пускай трудится. — Вы думаете, м-р… э… Стэддок… достаточно продвинулся? — Это неважно. Что он может сделать? Выйти он
не выйдет. Нам нужно, чтобы кто-нибудь стерег, а ему — польза. Макфи, только что переспоривший и Рэнсома, и
Алькасана, почувствовал, что кто-то трясет его за плечо. Потом он ощутил, что
ему холодно, а левая нога у него затекла, и увидел прямо перед собой лицо
Деннистоуна. Народу в сенях было много — и Деннистоун, и Джейн, все усталые и
вымокшие. — Что с вами? — с тревогой осведомился
Деннистоун. Макфи сглотнул несколько раз и облизал губы. — Ничего. — Тут он выпрямился. — Эй, где же
он? — Кто? — спросил Деннистоун. — Трудно сказать, — отвечал Макфи. —
Понимаете, я сразу уснул. Все переглянулись. Макфи вскочил. — Господи! — крикнул он. — Да тут же был
Рэнсом! Не знаю, что со мной случилось. Наверное, это гипноз. Прискакал
человек на лошади… Все забеспокоились. Деннистоун распахнул дверь
в кухню, и в свете очага взорам новоприбывших предстали четыре спящие
женщины. Спала и птица на спинке стула, спал и медведь, по-детски
посвистывая. М-сс Димбл уронила голову на стол, вязанье — на колени (Димбл
смотрел на нее с той жалостью, с какой мужчина смотрит на спящего, особенно —
на жену). Камилла свернулась в качалке, как кошка, которая спит, где угодно.
Айви дышала ртом, а Грэйс Айронвуд сидела прямо, словно она с суровым
терпением приняла унизительное бремя насильственного сна. — Будить их некогда, — решил Макфи. — Идемте
наверх. Они пошли, зажигая по пути свет, через пустые
комнаты, беспомощные, как все комнаты ночью — огонь в камине погас, часы
остановились, на диване — газета. Никто и не ждал увидеть что-нибудь другое
на первом этаже. — Наверху свет, — возразила Джейн, когда они
дошли до лестницы. — Мы сами его зажгли, еще в коридоре, —
напомнил Димбл. — Нет, это не тот, — отозвался Деннистоун. — Простите, — обратился Димбл к Макфи, — мне
лучше идти первым. Еще со второй площадки и Джейн, и Деннистоун
заметили, что первые двое вдруг остановились. Хотя у нее немыслимо устали
ноги, Джейн кинулась вперед и увидела то, что видели Димбл и Макфи. Наверху, у балюстрады, стояли два человека в
пышных одеждах, один — в алой, другой — в светло-синей. Страшная мысль
поразила Джейн: собственно, что она знает о Рэнсоме? Он заманил ее сюда…
из-за него она узнала сегодня, что такое адский страх… Теперь он стоит вот с
этим, и они делают то, что делают такие люди, когда никого нет или все спят.
Один пролежал много лет в земле, другой побывал на небе… Больше того, один
говорил, что другой им враг, а теперь они слились, словно две капли ртути.
Рэнсом стоял очень прямо, без костыля. Свет падал сзади, и от его бороды шло
сияние, а волосы сверкали чистым золотом. Вдруг Джейн поняла, что смотрит,
ничего не видя, прямо на пришельца. Он был огромен и что-то говорил, указывая
на нее. Слов она не поняла, но их понял Димбл. — Сэр, — говорил Мерлин на какой-то странной
латыни, — вот тут лукавейшая дама из всех живущих на земле. — Сэр, ты неправ, — отвечал Рэнсом. — Эта дама
грешна, как и все мы, но она не лукава. — Сэр, — возразил Мерлин, — знай, что она
причинила королевству величайшее зло. Ей и ее господину было суждено зачать
дитя, которое, возросши, изгнало бы наших врагов на тысячу лет. — Она недавно замужем, — объяснил Рэнсом. —
Дитя еще родится. — Сэр, — отвечал Мерлин, — оно не родится, ибо
час миновал. Она и ее господин бесплодны по своей воле. Я не знал, что вам
ведомы мерзости Сульвы. И в отцовском роду, и в материнском, это рождение
подготовили сто поколений. Если сам Господь не совершит чуда, такое сочетание
людей и звезд не повторится. — Молчи, — тихо проговорил Рэнсом. — Она
понимает, что речь идет о ней. — Было бы великой милостью, — заметил Мерлин,
— отрубить ей голову, ибо поистине тяжко глядеть на нее. Димбл загородил собою растерянную Джейн и
громко спросил: — Рэнсом, что это значит? Мерлин что-то говорил, и Рэнсом слушал его. — Отвечайте! — потребовал Димбл. — Что
случилось? Почему вы так одеты? Зачем вы беседуете с этим кровожадным
стариком? — Доктор Рэнсом, — сказал Макфи, глядевший на
пришельца, как терьер на сенбернара, — я не знаю латыни, но прекрасно знаю,
что вы разрешили загипнотизировать меня. Поверьте, не так уж приятно видеть
вас в опереточном костюме с этим йогом, шаманом, или кто он там есть. Скажите
ему, чтобы он на меня так не смотрел. Я его не боюсь. Если вы, доктор Рэнсом,
перешли на их сторону, я здесь не нужен. Можете меня убить, но смеяться над
собой я не позволю. Мы ждем ответа. Рэнсом молча глядел на них. — Неужели дошло до этого? — спросил он
наконец. — Неужели вы мне не верите? — Я верю вам, сэр, — сказала Джейн. — Чувства к делу не относятся, — отрезал Макфи. — Что ж, — сказал Рэнсом, — мы ошиблись.
Ошибся и враг. Это Мерлин Амвросий. Он с нами. Вы знаете, Димбл, что такая
возможность была. — Да, — проговорил Димбл, — была… но посудите
сами: вы стоите здесь, рядом, и он говорит такие жестокие слова… — Я и сам удивляюсь его жестокости, —
согласился Рэнсом, — но, в сущности, можно ли было ожидать, что он станет
судить о наказании, как филантроп XIX века? Кроме того, он никак не поймет,
что я не полновластный король. — Он… он верит в Бога? — спросил Димбл. — Да, — отвечал Рэнсом. — А оделся я так,
чтобы его почтить. Он пристыдил меня. Он думал, что мы с Макфи — рабы или
слуги. В его дни никто не надел бы по своей воле бесцветных или бесформенных
одежд. Мерлин заговорил снова. — Кто эти люди? — спросил он. — Если они твои
рабы, то почему они столь дерзки? Ели они твои враги, то почему ты терпишь
их? — Они мои друзья, — начал Рэнсом, но Макфи
перебил его. — Должен ли я понимать, доктор Рэнсом, —
спросил он, — что вы предлагаете включить в нашу среду этого человека? — Не совсем так, — отвечал Рэнсом. — Он давно
с нами. Я могу лишь просить вас, чтобы вы это признали. Мерлин обратился к Димблу. — Пендрагон сказал мне, что ты считаешь меня
жестоким. Это меня удивляет. Третью часть имения я отдал нищим и вдовам. Я
никого не убивал, кроме негодяев и язычников. Что же до этой женщины, то
пускай живет. Не я господин в этом доме. Но так ли важно, слетит ли с плеч ее
голова, когда королевы и дамы, которые погнушались бы взять ее в служанки,
гибли за меньшее? Даже этот висельник, что стоит за тобою — да, да, я говорю
о тебе, хотя ты знаешь лишь варварское наречье! — даже этот жалкий раб, чье
лицо подобно скисшему молоку, ноги — ногам аиста, а голос — скрипу пилы о
полено; даже он, этот карманник, не избежал бы у меня веревки. Его не
повесили бы, но высекли. — Доктор Рэнсом, — вклинился Макфи, — я был бы
вам благодарен… — Мы все устали, — перебил его Рэнсом. —
Артур, затопите камин в большой комнате. Разбудите кто-нибудь женщин, пусть
покормят гостя. Поешьте и сами, а потом ложитесь. Завтра не надо рано
вставать. Все будет очень хорошо. — Да, нелегко с ним, — сказал Димбл на
следующий день. — Ты очень устал, Сесил, — забеспокоилась его
жена. — Он… с ним трудно говорить. Понимаешь, эпоха
важнее, чем мы думали. — Я заметила, за столом. Надо было догадаться,
что он не видел вилки… Сперва мне было неприятно, но он так красиво ест… — Да, он у нас джентльмен в своем роде. И
все-таки… нет, ничего. — А что было, когда вы разговаривали? — Все приходилось объяснять, и нам, и ему. Мы
еле втолковали, что Рэнсом не король и не хочет стать королем. Потом, он
никак не понимал, что мы не британцы, а англичане… он называет это «саксы». А
тут еще Макфи выбрал время, стал объяснять, в чем разница между Шотландией,
Ирландией и Англией. Ему кажется, что он — кельт, хотя он такой же кельт, как
Бультитьюд. Кстати, Мерлин Амвросий изрек о нем пророчество. — Какое? — Что еще до Рождества этот медведь совершит
то, чего не совершал ни один медведь в Британии. Он все время пророчествует, кстати
и некстати. Как будто это зависит не от него… Как будто он и сам больше не
знает… просто поднялась в голове заслонка, он что-то увидел, и она
опустилась. Довольно жутко. — С Макфи они ссорились? — Да нет. Мерлин не принимает его всерьез.
Кажется, он считает его шутом Рэнсома. А Макфи, конечно, непреклонен. — Говорили вы о делах? — Более или менее. Нам очень трудно понять
друг друга. Кто-то сказал, что у Айви муж в тюрьме, и он спросил, почему мы
не возьмем тюрьму и не освободим его. И так все время. — Сесил, а будет от него польза? — Боюсь, что слишком большая. — То есть как это? — Понимаешь, мир очень сложен… — Ты часто это говоришь, дорогой. — Правда? Неужели так же часто, как ты
говоришь, что у нас когда-то были пони и двуколки? — Сесил! Я сто лет о них не вспоминала. — Дорогая моя, позавчера ты рассказывала об
этом Камилле. — О, Камилле! Это другое дело. Она же не
знала! — Допустим… ведь мир исключительно сложен… Оба они помолчали. — Так что же твой Мерлин? — спросила м-сс
Димбл. — Да, ты замечала, что в мире абсолютно все
утончается, сужается, заостряется? Жена ждала, зная по опыту, как разворачивается
его мысль. — Понимаешь, — продолжал он, — в любом
университете, городе, приходе, в любой семье, где угодно, можно увидеть, что
раньше было… ну, смутнее, контрасты не так четко выделялись. А потом все
станет еще четче, еще точнее. Добро становится лучше, зло — хуже; все труднее
оставаться нейтральным даже с виду… Помнишь, в этих стихах, где небо и
преисподняя вгрызаются в землю с обеих сторон… как это?. . «пока не туру-рум
ее насквозь». Съедят? Нет, ритм не подходит. «Проедят», наверное. И это с
моей памятью! Ты помнишь эту строку? — Я тебя слушаю и вспоминаю слова из писания о
том, что нас веют, как пшеницу. — Вот именно! Быть может, «течение времени»
означает только это. Речь не об одном нравственном выборе, все разделяется
резче. Эволюция в том и состоит, что виды все меньше и меньше похожи друг на
друга. Разум становится все духовней, плоть — все материальней. Даже поэзия и
проза все дальше отходят одна от другой. С легкостью, рожденной опытом, Матушка Димбл
отвела опасность, всегда грозившую их беседам. — Да, — сказала она. — Дух и плоть. Вот почему
таким людям, как Стэддоки, не дается счастье. — Стэддоки? — удивился Димбл. — Ах, да, да!
Это связано, конечно… Но я о Мерлине. Понимаешь, в его время человек мог то,
чего он сейчас не может. Сама Земля была ближе к животному. Тогда еще жили на
Земле нейтральные существа… — Нейтральные? — Конечно, разумное сознание или повинуется
Богу, или нет. Но по отношению к нам, людям, они были нейтральны. — Это ты про эльдилов… про ангелов? — Слово «ангел» не однозначно. Даже ойярсы не
ангелы в том смысле, в каком мы говорим об ангеле-хранителе. Строго
терминологически, они — силы. Но суть в другом. Даже эльдилов сейчас легче
разделить на злых и добрых, чем при Мерлине. Тогда на Земле были твари… как
бы это сказать?. . занятые своим делом. Они не помогали человеку и не
вредили. У Павла об этом говорится. А еще раньше… все эти боги, феи, эльфы… — Ты думаешь, они есть? — Я думаю, они были. Теперь для них нет места,
мир сузился. Наверное, не все они обладали разумом. Одни из них были наделены
очень смутным сознанием, вроде животных. Другие… да я не знаю! Во всяком
случае, среди них жил такой вот Мерлин. — Даже страшно становится… — Это и было страшно. Даже в его время, а
тогда это уже кончалось, общение с ними могло быть невинным, но небезопасным.
Они как бы сортировали тех, кто вступал с ними в контакт. Не нарочно, они
иначе просто не могли. Мерлин благочестив и смирен, но чего-то он лишен. Он
слишком спокоен, словно ограбленная усадьба. А все потому, что он знал
больше, чем нужно. Это как с многоженством. Для Авраама оно грехом не было,
но мы ведь чувствуем, что даже его оно в чем-то обездолило. — Сесил, — спросила м-сс Димбл, — а это
ничего, что Рэнсом использует такого человека? Не выйдет ли, что мы сражаемся
с Беллбэри их же оружием? — Нет, — сказал Димбл. — Я об этом думал.
Мерлин и Беллбэри противоположны друг другу. Он — последний носитель старого
порядка, при котором, с нашей точки зрения, дух и материя были едины. Он
обращается с природой, словно с живым существом, словно улещивает ребенка или
понукает коня. Для современных людей природа — машина, которую можно разобрать,
если она плохо работает. Но еще современней — институт. Он хочет, чтобы ему
помогли с ней управляться сверхъестественные… нет, противоестественные силы.
Мерлин действовал изнутри, они хотят ворваться снаружи. Скорей уж Мерлин
воплощает то, что мир давно утратил. Знаешь, ему запрещено прикасаться
заостренным орудием к чему бы то ни было живому. — Ах, Господи! — воскликнула м-сс Димбл. —
Шесть часов! А я обещала Айви придти на кухню в четверть шестого. Нет, ты не
иди. — Удивительная ты женщина, — покачал головой
Димбл. — Тридцать лет вела свой дом, а как прижилась в этом зверинце! — А что тут такого? — удивилась м-сс Димбл. —
Дом и Айви вела, а ей хуже. У меня хоть муж не в тюрьме. — Ничего, — утешил ее Димбл. — Подожди, пока
Мерлин Амвросий начнет действовать. Тем временем Мерлин и Рэнсом беседовали в
синей комнате. Рэнсом лежал на тахте, Мерлин сидел в кресле, ровно поставив
ноги и положив на колени большие бледные руки, словно деревянная статуя
короля. Одежд он не снял, но под ними ничего не было — он страдал от жары и
боялся брюк. После купания он потребовал благовоний, и ему купили в деревне
бриллиантин. Теперь его борода и волосы испускали сладкий запах. Мистер
Бультитьюд так упорно стучался в дверь, что ему открыли, и он сидел поближе к
волшебнику, жадно поводя носом. — Сэр, — говорил Мерлин, — я не могу
постигнуть, как ты живешь. Купанью моему позавидовал бы император, но никто
не служил мне. Постель моя мягче сна, но я одеваюсь сам, словно смерд. Окна
столь прозрачны и чисты, что я вижу небо, но я живу один, как узник в
темнице. Вы едите сухое и пресное мясо, но тарелки ваши глаже слоновой кости
и круглее солнца. В доме тихо и тепло, как в раю, но где музыканты, где
благовония, где золото? У тебя нет ни псов, ни соколов. Вы живете не как
лорды и не как монахи. Я говорю это сэр, ибо ты спросил меня. Важности в этом
нет. Теперь, когда нас слышит последний из семи медведей Логриса, время
говорить об ином. Он смотрел на Рэнсома, и вдруг наклонился к
нему. — Рана снова терзает тебя? — спросил он. Рэнсом покачал головой. — Нет, — сказал он, — дело не в этом. Нам
придется говорить о страшных вещах. — Сэр, — мягче и глуше произнес Мерлин, — я
могу снять боль с твоей пяты, словно смыть ее губкой. Дай мне семь дней,
чтобы я осмотрелся в этом краю, обновил старую дружбу. И с лесами этими, и с
полями мы побеседуем о многом. Говоря это, он подался вперед, и лицо его было
вровень с мордой медведя, словно и они беседовали о многом. Взгляд у него
стал, как у зверя — не хищный и не хитрый, но исполненный терпеливого, безответного
лукавства. — Я могу, — продолжал Мерлин, — освободить
тебя от мучений. Хотя он и вымылся и умаслился бриллиантином, от него все
сильнее пахло мокрым листом, стоячей водой, илом, камнями. Лицо его
становилось все отрешенней, словно он вслушивался в едва уловимые звуки —
шорох мышей, шлепанье лягушек, журчанье струй, похрустывание сучьев, мягкие
удары лесных орехов о землю, шелест травы. Медведь закрыл глаза, комната как
бы засыпала под наркозом. — Нет, — проговорил Рэнсом и поднял голову,
склонившуюся было на грудь. Выпрямился и волшебник. Медведь открыл глаза. — Нет, — повторил Рэнсом. — Тебя не для того
извлекли из могилы, чтобы ты утишил мою боль. Наши лекарства сделали бы это
не хуже, но я должен претерпеть до конца. Больше мы об этом говорить не
будем. — Я повинуюсь тебе, сэр, — произнес друид, —
но зла я не мыслил. Былая дружба поможет мне исцелить королевство. И снова послышался густой, сладкий запах. — Нет, — еще громче проговорил Рэнсом. —
Теперь этого делать нельзя, вода и лес утратили душу. Конечно, ты можешь
разбудить их, но королевству это не поможет. Ни буре, ни наводнению не
одолеть нашего врага. Оружие сломается в твоей руке, ибо мерзейшая мощь стоит
перед нами, как в дни, когда царь Нимрод хотел достигнуть небес. — Господин мой, — промолвил Мерлин, — разреши
мне пробудить скрытые силы… — Я запрещаю тебе, — ответил Рэнсом. — Это
против закона. Быть может, скрытые силы еще и дремлют в земле, но будить их
ты не станешь. Даже и в твои дни это было не совсем законно. Вспомни, мы
думали, что ты встанешь на сторону врагов. Каждое Свое дело Господь творит
ради каждого. Ты проснулся и для того, чтобы спасти душу. Мерлин откинулся на спинку кресла, и медведь
лизнул его руку. — Сэр, — тихо сказал Мерлин, — если мне не дозволено
служить вам своим искусством, ты взял в свой дом никчемную груду плоти.
Сражаться я не могу. — И не надо, — улыбнулся Рэнсом и немного
помолчал. — Земная сила не справится с нашим врагом. — Что ж, будем молиться, — заключил Мерлин. —
Меня называли чернокнижником. Это ложь, но я не знаю, сэр, зачем я проснулся. — Молиться мы будем, — согласился Рэнсом, — но
я говорю не о том. Тайные силы есть не на одной Земле. Мерлин молча глядел на него. — Ты знаешь, о чем я говорю, — продолжал
Рэнсом. — Разве я не сказал тебе сразу, что мои господа — ойярсы? — Сказал, — кивнул Мерлин. — Потому я и понял,
что ты посвящен в тайны. Ведь по этому слову мы узнаем друг друга. — Вот как? — удивился Рэнсом. — Я и не знал. — Почему же ты сказал так? — Потому что это правда. Волшебник облизнул побледневшие губы, потом
простер руки. — Ты мать и отец, — сказал он, глядя на
Рэнсома, словно испуганный ребенок. — Дозволь мне говорить, или убей меня,
ибо я — в твоей деснице. Когда-то я слышал, что есть люди, беседующие с
богами. Власий, мой учитель, помнил несколько слов их языка. Но ты знаешь и
сам, что даже то были не сами ойярсы, а их земные тени. Земная Венера, земной
Меркурий, но не Переландра, и не Виритрильбия… — Я говорю не о земных тенях, — прервал его
Рэнсом. — Я стоял перед Марсом и перед Венерой в их собственном царстве.
Врага одолеют они и те, кто сильнее их. — Господин мой, — возразил Мерлин, — этого
быть не может, ибо это нарушило бы Седьмой Закон. — В чем он состоит? — спросил Рэнсом. — Всемилостивейший Господь поставил Себе
законом не посылать этих сил на Землю до конца времен. Быть может, конец
наступил? — Быть может, он начался, — тихо произнес
Рэнсом, — но я ничего о том не знаю. Мальдедил поставил законом не посылать
небесных сил на Землю, но техникой и наукой люди проникли на небо и
потревожили эти силы. Все это происходило в пределах природы. Злой человек на
утлой машине проник в сферу Марса, и я был его пленником. На Малакандре и на
Переландре я встретил моих повелителей. Ты понимаешь меня? Мерлин склонил голову. — Так злой человек, подобно Иуде, сделал не
то, что думал. Теперь на Земле один из всех людей узнал ойярсов и говорил на
их языке не чудом Господним и не волшебством Нуминора, а просто, как путник,
повстречавший других на дороге. Наши враги лишили себя защиты Седьмого
Закона. Они сломали барьер, который Сам Бог не пожелал бы сломать. Вот почему
силы небес приходили в этот дом и в комнате, где ты сидишь, беседовали со
мной. Мерлин побледнел еще сильнее. Медведь
незаметно нюхал его руку. — Я стал мостом, — пояснил Рэнсом. —
Посредником. — Сэр, — проговорил Мерлин, — если они будут
действовать сами, они разрушат Землю. — Они не будут, — ответил Рэнсом. — Вот почему
им нужен человек. Волшебник провел по лбу своей большой ладонью. — Человек, чей разум открыт им, и кто
открывает его по своей воле. Господь свидетель, я сделал бы это, но они не
хотят входить в неискушенную душу. И чернокнижник не нужен им, он не вместит
их чистоты. Им нужен тот, в чьи дни волшебство еще не стало злом… и все же,
он должен быть способным к покаянию. Скажу прямо, им требуется хорошее, но не
слишком хорошее орудие. Кроме тебя, у нас, в западной части мира, таких людей
нет. Ты же… Он остановился, ибо Мерлин встал, и из уст его
вырвался дикий вопль, подобный звериному реву, хотя это было древним
кельтским плачем. Рэнсом даже испугался, увидев, как по длинной бороде бегут
крупные, детские слезы. Все римское слетело с волшебника, он был теперь не
знающим стыда чудищем, воющим на диких наречиях, одно из которых напоминало
кельтский язык, другое — испанский. — Прекрати! — закричал Рэнсом. — Не срами и
себя, и меня! Безумие прекратилось сразу. Мерлин сел в
кресло. Как ни странно, он ничуть не был смущен тем, что до такой степени
утратил власть над собой. — И для меня, — продолжил Рэнсом, — непросто
встретить тех, кто спускается в мой дом. На сей раз придут не только
Малакандра и Переландра. Я не знаю, как сможем мы глядеть им в лицо. Но мы не
вправе глядеть в лицо Божье, если от этого откажемся. Волшебник ударил ладонью по колену. — Не слишком ли мы поспешны?! — воскликнул он.
Ты — Пендрагон, но и я — верховный советник королевства, и я посоветую тебе
иное. Если силы уничтожат нас, да свершится воля Божья. Но дошло ли до этого,
сэр? Ваш саксонский король, сидящий в Виндзоре, может помочь нам. — Он ничем не может помочь. — Если он так слаб, почему бы его не
свергнуть? — Я не собираюсь свергать королей. Их помазал
на царство архиепископ. В Логрисе я Пендрагон, в Британии же — королевский
подданный. — Значит, графы, легаты, епископы, творят зло
без его ведома? — Творят, конечно, но не они нам опасны. — Разве мы не можем встретить врагов в честном
бою? — Нас четверо мужчин, пять женщин и медведь. — Некогда Логрис состоял из меня, одного
рыцаря и двух отроков. Но мы победили. — Сейчас не то. У них есть орудие, называемое
прессой. Мы умрем, и никто даже не узнает о нас. — А как же священство? Неужели нам не помогут
служители Божьи? Не может быть, чтобы они все развратились. — Вера теперь разорвана на куски. Но если бы
она и была едина, христиан очень мало. Не жди от них помощи. — Тогда позовем людей из-за моря. Разве не
явятся на наш зов христиане из Нейстрии, Ирландии, Бенвика, чтобы очистить
эту землю? — Христианских королей больше нет. Страны, о
которых ты говоришь, стали частью Британии или еще глубже погрязли в
неправде. — Что ж, обратимся к тому, кто поставлен
сражать тиранов и оживлять королевства. Воззовем к императору. — Императора больше нет. — Нет императора?!. — начал Мерлин и не смог
продолжить. Несколько минут он сидел молча, потом проговорил: — Да, в дурной век я проснулся. Но если весь
Запад отступил от Бога, быть может, мы не преступим закона, если взглянем
дальше. В мои времена я слышал, что существуют люди, не знающие нашей веры,
но почитающие Творца. Сэр, мы вправе искать помощи там, за Византийским
царством. Вам виднее, что там есть — Вавилон ли, Аравия — ибо ваши корабли
обошли вокруг всего света. Рэнсом покачал головой. — Ты все поймешь, — сказал он. — Яд варили
здесь, у нас, но он теперь повсюду. Куда бы ты не пошел, ты увидишь машины,
многолюдные города, пустые троны, бесплодные ложа, обманные писания, людей,
обольщаемых ложной надеждой и мучимых истинной скорбью, поклоняющихся
творенью своих рук, но отрезанных от матери своей, Земли, и отца своего,
неба. Можешь идти на Восток, пока он не станет Западом, и ты не вернешься
сюда через океан. Повсюду ты увидишь лишь тень крыла, накрывающего Землю. — Значит, это конец? — тихо спросил Мерлин. — Нет, — спокойно произнес Рэнсом, — это
значит, что есть только один путь. Да, если бы враги наши не ошиблись, у нас
не было бы надежды. Если бы собственной злой волей они не ворвались туда, к
нездешним силам, теперь бы настал их час победы. Но они пришли к богам,
которые не шли к ним, и обрушили на себя небо. Тем самым, они погибнут. Ты видишь,
другого выхода нет. Осталось одно: повинуйся. Бледное лицо стало медленно меняться,
понемногу обретя почти звериное выражение — очень земное, очень простое и
довольно хитрое. — Знал бы я это все, — сказал наконец Мерлин,
— я бы тебя усыпил, как твоего шута. — Я плохо сплю с тех пор, как побывал на небе,
— ответил Рэнсом. 14. «ЖИЗНЬ — ЭТО ВСТРЕЧА»
День и ночь слились для Марка, и он не знал,
сколько минут или часов проспал он, когда к нему снова явился Фрост. Он так и
не ел. Профессор пришел спросить, надумал ли он что-нибудь после их
разговора. Марк решил сдаваться не сразу, чтобы получилось убедительней, и
ответил, что его беспокоит лишь одно: он не совсем понял, какая польза ему в
частности и людям вообще от сотрудничества с макробами. Он ясно видит, что
все действуют так или иначе отнюдь не из долга перед обществом (это лишь
пристойный ярлык). Человеческие поступки порождает организм, и их различие
определяется особенностями поведенческих моделей данного социума. Что заменит
теперь эти внеразумные мотивы? На каком основании следует отныне осуждать или
одобрять тот или иной поступок? — Если вы хотите употреблять эти термины, —
ответил Фрост, — лучший ответ дал нам Уолдингтон. Существование само себя оправдывает.
Процесс, именуемый эволюцией, оправдан тем, что именно так действуют
биологические сообщества. Контакт между высшим биологическим видом и
макробами оправдан тем, что он существует. — Значит, — заключил Марк, — нет смысла
спрашивать, не движется ли Вселенная к тому, что мы назвали бы злом? — Никакого смысла, — подтвердил Фрост. —
Суждение ваше отражает лишь чувства. Сам Гексли впадал в такую ошибку,
называя «беспощадной» борьбу за существование. На самом деле, по словам
Уолдингтона, межвидовая борьба настолько же вне эмоций, как и интеграл. При
объективном взгляде на вещи нет внешнего, нравственного критерия,
порожденного чувством. — Следовательно, — снова сделал вывод Марк, —
нынешний ход событий оправдан, даже если он приведет к исчезновению жизни? — Несомненно, — снова подтвердил Фрост, — если
вы настаиваете на таких понятиях. На самом деле вопрос ваш вообще не имеет
смысла. Он предполагает причинно-следственную модель мира, идущую от
Аристотеля, который, в свою очередь, лишь привел в систему опыт аграрного
общества времен железного века. Вы попусту тратите время, размышляя о
причинах. Не причина порождает действие, а действие причину. Когда вы
достигнете объективности, вы увидите, что все мотивы — чисто телесны,
субъективны. Вам они не будут нужны. Их место займет то, чего вы сейчас не
поймете. Действия же ваши станут много эффективней. — Понимаю… — протянул Марк. Такую философию он
знал и действительно понял, что именно к этому придешь, если думать, как он
думал прежде. Это было ему чрезвычайно противно. — Именно поэтому, — продолжал Фрост, — вы
должны пройти систематический курс объективности. Представьте себе, что у вас
убивают в зубе нерв. Мы просто уничтожим систему инстинктивных предпочтений,
как этических, так и эстетических, какой бы логикой они не прикрывались. — Ясно, — сказал Марк и прибавил про себя, что
если уж освобождаться от этики, он бы прежде всего расквасил профессору
морду. Потом Фрост куда-то его повел и чем-то
покормил. Здесь тоже не было окон, горел свет. Профессор стоял и смотрел на
Марка. Тот не знал, нравится ли ему еда, но был слишком голоден, чтобы
отказаться, да это и не было возможно. Когда он поел, Фрост повел его к
Голове, но, как ни странно, ни мыться, ни облачаться в одежды хирурга они не
стали, а быстро прошли к какой-то дверце. Впуская его неизвестно куда, Фрост
сказал: «Я скоро вернусь», — и ушел. Сперва в этой комнате Марку стало легче. Он
увидел длинный стол, как для заседаний, восемь-девять стульев, какие-то
картины и, что удивительно, стремянку. Окон снова не было, а свет поистине
напоминал дневной, таким он был серым и холодным. Не было и камина, и
казалось, что в комнате очень холодно. Наблюдательный человек заметил бы, что все
немного смещено. Марк почувствовал что-то, но причину понял не сразу. Дверь
направо от него была не совсем посередине стены и казалась чуточку кривой. Он
начал искать, с какой же точки это впечатление пропадает, но ему стало
страшно, и он отвернулся. Тогда он увидел пятна на потолке. Не от
сырости, настоящие черные пятна, разбросанные там и сям по бледно-бурому
фону. И не так уж много, штук тридцать… а, может, все сто? Он решил не
попадаться в ловушку, не считать их. Но его раздражало, что они расположены
без всякого порядка. А может, он есть? Вон там, справа, пять штук… Да,
какой-то рисунок проступает. Потому это все так и уродливо, что вроде
проступает, а вроде и нет… Тут Марк понял, что это еще одна ловушка, и стал
смотреть вниз. Пятна были и на столе, только белые. Не совсем
круглые. Кажется, они были разбросаны так же, как и те, на потолке. Или нет?
Ах, вон оно что! Сейчас, сейчас… Рисунок такой же, но не везде. Марк снова
одернул себя, встал и принялся рассматривать картины. Некоторые из них принадлежали к школе, которую
он знал. Был среди них портрет девицы, разинувшей рот, который всплошную
порос изнутри густыми волосами, и каждый волос был выписан с фотографической
точностью, хоть потрогай. Был большой жук, играющий на скрипке, пока другой
жук его ест, и человек с пробочниками вместо рук, купающийся в мелком,
невеселой окраски море, под зимним закатным небом. Но больше было других
картин. Сперва они показались Марку весьма обычными, хотя его и удивило, что
сюжеты их, главным образом — из Евангелия. Только со второго или третьего
взгляда он заметил, что фигуры стоят как-то странно. И кто это между Христом
и Лазарем? Почему под столом Тайной Вечери столько мелких тварей? Только ли
из-за освещения каждая картина похожа на страшный сон? Когда Марк задал себе
эти вопросы, обычность картин стала для него самым страшным в них. Каждая складка,
каждая колонна значили что-то, чего он понять не мог. Перед этим сюрреализм
казался просто дурачеством. Когда-то Марк слышал, что «крайнее зло невинно
для непосвященных», и тщетно пытался это понять. Теперь он понял. Отвернувшись от картин, он снова сел. Он знал,
что никто не собирается свести его с ума в том смысле, в каком он, Марк,
понимал эти слова прежде. Фрост делал то, что сказал. Комната эта была первым
классом объективности — здесь начиналось уничтожение чисто человеческих
реакций, мешавших макробам. Дальше пойдет другое — он будет есть какую-нибудь
мерзость, копаться в крови и грязи, выполнять ритуальные непристойности. С
ним ведут себя честно: ему предлагают то же самое, что прошли и они, чтобы
отделиться от всех людей. Именно так Уизер стал развалиной, а Фрост — твердой
сверкающей иглой. Примерно через час длинная, словно гроб,
комната привела к тому, о чем ни Фрост, ни Уизер не помышляли. Вчерашнего
нападения не было, и — потому ли, что он через это прошел, потому ли, что
неизбежность смерти уничтожила привычную тягу к избранным, или потому,
наконец, что он воззвал о помощи — но нарочитая извращенность комнаты
породила в его памяти дивный образ чистоты и правды. На свете существовала
нормальная жизнь. Он никогда об этом не думал, но она существовала и была
такой же реальной, как то, что мы трогаем, едим, любим. К ней имели отношение
и Джейн, и яичница, и мыло, и солнечный свет, и галки, кричавшие в Кьюр
Харди, и мысли о том, что где-то сейчас день. Марк не думал о нравственности,
хотя (что почти то же самое) впервые приобщился к нравственному опыту. Он
выбирал, и выбрал нормальное. Он выбрал «все это». Если научная точка зрения
уводит от «этого», черт с ней! Решение так потрясло его, что у него
перехватило дух. Такого он еще не испытывал. Теперь ему было все равно, убьют
его или нет. Я не знаю, надолго ли его хватило бы, но когда
Фрост вернулся, он был на самом подъеме. Фрост повел его в комнату, где пылал
камин и спал какой-то человек. Свет, игравший на хрустале и серебре, так
развеселил его сердце, что он едва слушал, когда Фрост приказывал сообщить им
с Уизером, если человек проснется. Говорить ничего не надо, да это и
бесполезно, так как неизвестный не понимает по-английски. Фрост ушел. Марк огляделся с новой, неведомой
ему беспечностью. Он не знал, как остаться живым, если не служить макробам,
но пока можно было хорошо поесть. Еще бы и покурить у камина… — Тьфу ты! — сказал он, не найдя сигарет в
кармане. Тогда человек открыл глаза. — Простите… — начал Марк. Человек присел в постели и мигнул в сторону
дверей. — Э? — сказал он. — Простите… — повторил Марк. — Э? — снова сказал человек. — Иностранцы, да? — Вы говорите по-английски? — изумился Марк. — Ну!. . — сказал человек, помолчал и добавил:
— Хозяин, табачку не найдется? — Кажется, — сказала Матушка Димбл, — больше
тут сделать ничего нельзя. Цветы расставим попозже. Обращалась она к Джейн, а обе они находились в
павильоне, то есть в каменном домике у той калитки, через которую Джейн
впервые вошла в усадьбу. Они готовили комнату для Айви и ее мужа. Сегодня
кончался его срок, и Айви еще с вечера поехала в город, чтобы переночевать у
родственницы и встретить его утром, когда он выйдет за ворота тюрьмы. Когда м-сс Димбл сказала, куда пойдет, м-р
Димбл отвечал: «Ну, это надолго». Я — мужчина, как и он, и потому не знаю,
что могли делать здесь две женщины столько часов кряду. Джейн и та
удивлялась. Матушка Димбл обратила немудреное занятие не то в игру, не то в
обряд, напоминавший Джейн, как в детстве она помогала украшать церковь перед
Пасхой или Рождеством. Вспоминала она и эпиталамы XVI века, полные шуток,
древних суеверий и сентиментальных предрассудков, касающихся супружеского
ложа. Джейн вспоминала добрые знаменья у порога, фей у очага и все то, чего и
в малой мере не было в ее жизни. Совсем недавно она сказала бы, что это ей не
нравится. И впрямь, как нелеп этот строгий и одновременно лукавый мир, где
сочетаются чувственность и чопорность, стилизованный пыл жениха и условная
скромность невесты, благословения, непристойности и полная уверенность в том,
что всякий, кроме главных действующих лиц, должен напиться на свадьбе до
бесчувствия! Почему люди сковали ритуалами самое свободное на свете? Однако
сейчас она сама не знала, что чувствует, и была уверена лишь в том, что
Матушка Димбл — в этом мире, а она — нет. Матушка хлопотала и восторгалась
совсем как те женщины, которые могли отпускать шекспировские шуточки о
гульфиках или рогоносцах, и тут же преклонять колени перед алтарем. Все это
было очень похоже — в умном разговоре она и сама могла говорить о
непристойных вещах, а м-сс Димбл, дама 90-х годов, сделала бы вид, что не
слышит. Быть может, и погода разволновала Джейн — мороз кончился, и стоял
один из тех мягких светлых дней, какие бывают в начале зимы. Вчера, до отъезда, Айви рассказывала ей про свои
дела. Муж ее украл немного денег в прачечной, где работал истопником.
Случилось это раньше, чем они познакомились, он был тогда в плохой компании.
Когда она стала с ним гулять, он совсем исправился, но тут-то все и
открылось, и его посадили через полтора месяца после свадьбы. Джейн почти
ничего не говорила. Айви не стыдилась того, что муж ее в тюрьме, а Джейн не
могла проявить ту машинальную доброту, с которой принимают горести бедных. Не
могла она проявить и широты взглядов, ибо Айви твердо знала, что красть
нельзя. Однако, ей и в голову не приходило, что это как-нибудь может повлиять
на ее отношения с мужем — словно, выходя замуж, идешь и на этот риск. — Не выйдешь замуж, — говорила она, — никогда
о них все не узнаешь! Джейн с этим согласилась. — Да у них то же самое, — продолжала Айви. —
Отец говорил: в жизни бы не женился, если бы знал, как мать храпит! — Это не совсем одно и то же, — возразила
Джейн. — Ну, не одно, так другое, — не сдавалась
Айви. — Им с нами тоже нелегко. Приходится им, беднягам, жениться, если они
не подлецы, а все ж, скажу, и с нами намучаешься, даже с самыми хорошими.
Помню, еще до вас, матушка что-то говорила своему доктору, а он сидит,
читает, чиркает чего-то карандашиком, а ей все «Да, да», «Да, да». Я говорю:
«Вот, матушка, как они с женами. Даже и не слушают». А она мне и ответ:
«Айви, разве можно слушать все, что мы говорим?» Я уступать не хотела,
особенно при нем, и отвечаю: «Можно». Но вообще-то она права. Бывает,
говоришь ему, говоришь, он спросит: «Что?», а ты сама и не помнишь. — Это совсем другое дело, — опять не
согласилась Джейн. — Так бывает, когда у людей разные интересы… — Ой, а как там мистер Стэддок? — вспомнила
вдруг Айви. — Я бы на вашем месте и ночи не спала! Но вы не бойтесь, хозяин
все уладит, все будет хорошо… …Сейчас м-сс Димбл ушла в дом за какой-то
вещью, которая должна была завершить их работу. Джейн немного устала и
присела на подоконник, подпершись рукой. Солнце светило так, что стало почти
жарко. Она знала, что если Марк вернется, она будет с ним, но это не пугало
ее, ей просто было совсем не интересно. Теперь она не сердилась, что он
когда-то предпочитал ее самое — ее словам, а свои слова — и тому, и другому.
Собственно, почему он должен ее слушать? Такое смирение было бы ей приятно,
если бы речь шла о ком-нибудь более увлекательном, чем Марк. Конечно, с ним
придется обращаться по-новому, когда они встретятся; но радости в этих мыслях
она не находила, словно предстояло заново решить скучную задачу, на
исписанном уже листке. Джейн застыдилась, что ей настолько все равно, и тут
же поняла, что это не совсем так. Впервые она представила себе, что Марк
может и не вернуться. Она не подумала, как будет жить после этого сама, она
просто увидела, что он лежит на кровати, и руки его (к худу ли, к добру ли,
но непохожие ни на чьи другие) вытянуты и неподвижны, как у куклы. Ей стало
холодно, хотя солнце пекло гораздо сильнее, чем бывает в это время года.
Кроме того, стояла такая тишина, что она слышала, как прыгает по дорожке
какая-то птичка. Дорожка вела к калитке, через которую она сама вошла в
усадьбу. Птичка допрыгала до самого павильона и присела к кому-то на ногу.
Только тогда Джейн обратила внимание, что очень близко, на пороге, кто-то
сидит — так тихо, что она его до сих пор и не заметила. Женщина, сидевшая на пороге, была одета в
длинное, огненного цвета платье с очень низким вырезом. Такое платье Джейн
видела у жрицы, на минойской вазе. Лицо и руки у женщины были
темно-золотистые, как мед, голову она держала очень прямо, на щеках ее
выступал густой румянец, а черные, большие, коровьи глаза смотрели прямо на
Джейн. Женщина ничуть не походила на м-сс Димбл, но, глядя на нее, Джейн
увидела то, что сегодня пыталась и не могла уловить в матушкином лице. «Она
смеется надо мной, — подумала Джейн. — Нет, она меня не видит». Стараясь не
смотреть на нее, Джейн вдруг обнаружила, что сад кишит каким-то смешными
существами, толстыми, крохотными, в красных колпачках с кисточками — вот они,
без сомнения, над ней смеялись. Они показывали на нее пальцами, кивали,
подмигивали, гримасничали, кувыркались, ходили на головах. Джейн не
испугалась — быть может, потому, что становилось все жарче — но рассердилась,
ибо снова подумала то, что уже мелькало у нее в мыслях: а вдруг мир просто
глуп? При этом ей припомнилось, как громко, нагло, бесстыже смеялись ее
холостые дядюшки, и как она злилась на них в детстве. Собственно, от этого и
пыталась она убежать, когда, еще в школе, так захотела приобщиться к умным
спорам. И тут она все-таки испугалась. Женщина встала
— она была огромна — и, полыхая пламенем платья, вошла в комнату. Карлики
кинулись за ней. В руке у нее оказался факел, и комнату наполнил сладкий,
удушливый дым. «Так и поджечь недолго…» — подумала Джейн, но тут же заметила,
что карлики переворачивают все вверх дном. Они стащили простыни на пол,
кидали вверх подушки, перья летели, и Джейн закричала: «Да что же это вы?»
Женщина коснулась факелом вазы, и от вазы поднялся столб пламенного света.
Женщина коснулась картины, свет хлынул и из нее. Все пылало, когда Джейн
поняла, что это не пламя и не свет, а цветы. Из ножек кровати выползал плющ,
на красных колпачках цвели розы, и лилии, выросшие у ног, показывали ей
желтые языки. От запахов, жары и шума ей стало дурно, но она и не подумала,
что это сон. Сны принимают за видения; видения не принимают за сны. — Джейн! Джейн! — раздался голос м-сс Димбл. —
Что это с вами? Джейн выпрямилась. Все исчезло, только постель
была разворочена. Сама она сидела на полу. Ее знобило. — Что случилось? — спросила м-сс Димбл. — Не знаю, — ответила Джейн. — Вам плохо? — Я должна видеть м-ра Рэнсома. Нет, все в
порядке, вы не волнуйтесь, я сама встану. Только мне надо его сейчас же
видеть. Душа у мистера Бультитьюда была мохнатой, как
и его тело. В отличие от человека, он не помнил ни зоологического сада, откуда
сбежал, ни прихода своего в усадьбу, ни того, как он доверился ее обитателям
и привязался к ним. Он не знал, что любит их и верит им. Он не знал, что они
— люди, а он — медведь. Он вообще не знал, что он — это он; все, выраженное
словами «я» и «ты», не вмещалось в его сознании. Когда Айви давала ему меду,
он не различал ее и себя; благо являлось к нему, и он радовался. Конечно, вы
можете сказать, что любовь его была корыстной — он любил людей за то, что они
его кормят, греют, ласкают, утешают. Но с корыстной любовью обычно связывают
расчет и холод; у него же их не было. На своекорыстного человека он походил
не больше, чем на великодушного. В жизни его не было прозы. Выгоды, которые
мы можем презирать, сияли для него райским светом. Если бы один из нас вернулся
на миг в теплое, радужное озерцо его души, он подумал бы, что попал на небо —
и выше, и ниже нашего разума все не так, как здесь, посредине. Иногда нам
является из детства образ безымянного блаженства или страха, не связанного ни
с чем — чистое качество, прилагательное, плывущее в лишенном существительных
мире. В такие минуты мы и заглядываем туда, где м-р Бультитьюд жил постоянно,
нежась в теплой и темной водице. Сегодня, против обыкновения, его пустили
погулять без намордника. Намордник ему надевали потому, что он любил фрукты и
сладкие овощи. «Он смирный, — объясняла Айви своей бывшей хозяйке, — а вот
честности в нем нет. Дай ему волю, все подъест». Сегодня намордник надеть
забыли, и м-р Бультитьюд провел приятнейшее утро среди брюквы. Попозже, когда
перевалило за полдень, он подошел к садовой стене. У стены рос каштан, на
который легко влезть, чтобы потом спрыгнуть на ту сторону, и медведь стоял,
глядя на этот каштан. Айви Мэггс описала бы то, что он чувствовал, словами:
«Он-то знает, что туда ему нельзя!» М-р Бультитьюд видел все иначе.
Нравственных запретов он не ведал, но Рэнсом запретил ему выходить из сада. И
вот, когда он приближался к стене, таинственная сила вставала перед ним,
словно облако; однако, другая сила влекла его на волю. Он не знал, в чем тут
дело, и даже не мог подумать об этом. На человеческом языке это вылилось бы
не в мысль, а в миф. Мистер Бультитьюд видел в саду пчел, но не видел улья.
Пчелы улетали туда, за стену, и его тянуло туда же. Я думаю, ему мерещились
бескрайние луга, бесчисленные ульи и крупные, как птицы, пчелы, чей мед
золотистей, гуще, слаще самого меда. Сегодня он терзался у стены больше, чем
обычно. Ему не хватало Айви Мэггс. Он не знал, что она живет на свете, и он
не вспомнил ее, как человек, но ему чего-то не хватало. Она и Рэнсом, каждый
по-своему, были его божествами. Он чувствовал, что Рэнсом — важнее; встречи с
ним были тем, чем бывает для нас, людей, мистический опыт, ибо этот человек
принес с Переландры отблеск потерянной нами власти и мог возвышать души зверей.
При нем м-р Бультитьюд мыслил немыслимое, делал невозможное, трепетно внемля
тому, что являлось из-за пределов его мохнатого мира. С Айви он радовался,
как радуется дикарь, трепещущий перед далеким Богом, среди незлобивых богов
рощи и ручья. Айви кормила его, бранила, целый день говорила с ним. Она
твердо верила, что он все понимает. В прямом смысле это было неверно, слов он
не понимал. Но речь самой Айви выражала не столько мысли, сколько чувства,
ведомые и Бультитьюду — послушание, довольство, привязанность. Тем самым, они
действительно друг друга понимали. М-р Бультитьюд трижды подходил к дереву и
трижды отступал. Потом, очень тихо и воровато, он полез на дерево. Над стеной
он посидел с полчаса, глядя на зеленый откос, спускающийся к дороге. Иногда
его клонило в сон, но в конце концов он грузно спрыгнул. Тут он так
перепугался, что сел на траву и не двигался, пока не услышал рокота. На дороге показался крытый грузовик. Один
человек в институтской форме вел его, другой сидел рядом. — Эй, глянь! — крикнул второй. — Может,
прихватим? — Чего это? — поинтересовался водитель. — Возьми глаза в руки! — Ух ты! — дошло наконец до шофера. —
Медведюга! А это не наш? — Наша в клетке сидит, — отозвался его
спутник. — Может, сбежал? — Досюда бы не дошлепала. Это ж по сорок миль
в час! Нет, это не она. Давай-ка и этого возьмем. — Приказа нет, — возразил водитель. — Так-то оно так, да ведь волка нам не дали… — Ничего не попишешь. Вот старуха собачья. Не продам,
говорит, ты свидетель. Уж мы ей и то, и это, и опыты у нас — одно
удовольствие, и зверей жуть как любят… В жизни столько не врал. Не иначе,
Лин, как ей натрепались. — Верно, Сид, мы ни при чем. Только нашим это
все одно. Или делай дело, или сматывай. — Сматывай? — Сида передернуло. — Хотел бы я
видеть, кто от них смотался! Лин сплюнул. — В общем, — заключил Сид, — чего его тащить? — Все лучше, чем с пустыми руками, — резонно
возразил Лин. — Они, медведи, денег стоят. Да и нужен им, я сам слышал. А тут
вон, гуляет. — Ладно, — не без иронии заметил Сид. —
Приспичило — веди его сюда. — А мы его усыпим… — Свой обед не дам! — ответил Сид. — Да уж, от тебя жди, — буркнул Лин, вынимая
промасленный сверток. — Скажи спасибо, что я капать не люблю. — Прям, не любишь! — проворчал Сид. — Все
знаем! Тем временем Лин извлек из свертка толстый
бутерброд и полил его чем-то из склянки. Потом он открыл дверцу, вылез и
сделал один шаг, придерживая дверцу рукой. Медведь сидел очень тихо ярдах в
шести от машины. Лин изловчился и швырнул ему бутерброд. Через пятнадцать минут медведь лежал на боку,
тяжело дыша. Лин и Сид завязали ему морду, связали лапы и с трудом поволокли
к машине. — Надорвался я чего-то… — прокряхтел Сид,
держась за левый бок. — Трам-тара-рам, твою мать, — выругался Лин,
отирая пот, заливавший ему глаза. — Поехали! Сид влез на свое место и посидел немного, с
трудом выговаривая: «Ох ты, Господи» через равные промежутки времени. Потом
он завел мотор, и машина скрылась за поворотом. Теперь, когда Марк не спал, время его делилось
между незнакомцем и уроками объективности. Мы не можем подробно описать, что
именно он делал в комнате, где потолок был испещрен пятнами. Ничего
значительного и даже страшного не происходило, но подробности для печати не
подходят и по детскому своему непотребству, и просто по нелепости. Иногда
Марк чувствовал, что хороший, здоровый смех мигом разогнал бы здешнюю
атмосферу, но, к несчастью, о смехе не могло быть и речи. В том и заключался
ужас, что мелкие пакости, способные позабавить лишь глупого ребенка,
приходилось делать с научной скрупулезностью, под надзором Фроста, который
держал секундомер и записывал что-то в книжечку. Некоторых вещей Марк вообще
не понимал. Например, нужно было время от времени влезать на стремянку и
трогать какое-нибудь пятно, просто трогать, а потом спускаться. Но то ли под
влиянием всего остального, то ли еще почему, упражнение это казалось ему
самым непотребным. А образ нормального укреплялся с каждым днем. Марк не знал
до сих пор, что такое идея; он думал, что это — мысль, мелькающая в сознании.
Теперь, когда сознание постоянно отвлекали, а то и наполняли гнусными
образами, идея стояла перед ним, сама по себе, как гора, как скала, которую
не сокрушишь, но на которую можно опереться. Спастись ему помогал и незнакомец. Трудно
сказать, что они беседовали. Каждый из них говорил, но получалась не беседа,
а что-то другое. Незнакомец изъяснялся так туманно и питал такую склонность к
пантомиме, что более простые способы общения на него не действовали. Когда
Марк объяснил, что табачка у него нет, он шесть раз кряду высыпал на колено
воображаемый табак, чиркал невидимой спичкой и изображал на своем лице такое
наслаждение, какого Марку встречать не доводилось. Тогда Марк сказал, что
«они» — не иностранцы, но люди чрезвычайно опасные, и лучше всего не вступать
с ними в общение. — Ну!. . — отвечал незнакомец. — Э?. . — и, не
прикладывая пальца к губам, разыграл сплошную пантомиму, означавшую то же
самое. Отвлечь его от этой темы было нелегко. Он то и дело повторял: «Чтоб я,
да им?. . Не-е! Это уж спасибо… мы-то с вами… а?» — и взгляд его говорил о
таком тайном единении, что у Марка теплело на сердце. Решив, наконец, что
тема исчерпана, Марк начал было: — Значит, нам надо… — но незнакомец снова
принялся за свою пантомиму, повторяя то «э?», то «э!» — Конечно, — прервал наконец Марк. — Мы с вами
в опасности. Поэтому… — Э!. . — сказал незнакомец. — Иностранцы, да? — Нет, нет, — зашептал Марк. — Они англичане.
Они думают, что вы иностранец. Поэтому они… — Ну! — прервал его в свою очередь незнакомец.
— Я и говорю — иностранцы! Уж я-то их знаю! Чтоб я им… да мы с вами… э! — Я все думаю, что бы нам предпринять, —
попытался снова завладеть инициативой Марк. — Ну, — подбодрил его незнакомец. — И вот… — начал Марк, но незнакомец с силой воскликнул: — То-то и оно! — Простите? — не понял Марк. — А! — махнул рукой незнакомец и выразительно
похлопал себя по животу. — Что вы имеете в виду? — спросил Марк. Незнакомец ударил одним указательным пальцем по
другому, словно отсчитал первый довод в философском споре. — Сырку поджарим, — пояснил он. — Я сказал «предпринять» в смысле побега, —
несколько удивился Марк. — Ну, — кивнул незнакомец. — Папаша мой,
понимаешь. В жизнь свою не болел. Э? Сколько жил, не болел. — Это поразительно, — признал Марк. — Ну! — подтвердил незнакомец. — Брюхо,
понимаешь. Э? — и он пояснил наглядно, чем именно не болел его отец. — Вероятно, ему был полезен свежий воздух, —
предположил Марк. — А почему? — спросил незнакомец, с удовольствием
выговаривая такую связную фразу. — Э? Марк хотел ответить, но его собеседник дал
понять, что вопрос риторический. — А потому, — торжественно произнес он, — что
жарил сыр. Воду гонит из брюха. Гонит воду. Э? Брюхо чистит. Ну! Следующие беседы шли примерно так же. Марк
всячески пытался понять, как его собеседник попал в Беллбэри, но это было
нелегко. Почетный гость говорил, преимущественно, о себе, но речь его
состояла из каких-то ответов неизвестно на что. Даже тогда, когда она
становилась яснее, Марк не мог разобраться в иллюзиях, ибо ничего не знал о
бродягах, хотя и написал статью о бродяжничестве. Примерно получалось, что
совершенно чужой человек заставил незнакомца отдать ему одежду и усыпил его.
Конечно, в такой форме историю Марк не слышал. Бродяга говорил так, словно
Марк все знает, а любой вопрос вызывал к жизни лишь очередную пантомиму.
После долгих и обильных возлияний Марк добился лишь возгласов «Ну! Он уж,
прямо скажем!. . », «Сам понимаешь!. . », «Да, таких поискать!. . »
Произносил это бродяга с умилением и восторгом, словно кража его собственных
брюк восхищала его. Вообще, восторг был основной его эмоцией. Он
ни разу не высказал нравственного суждения, не пожаловался, ничего не
объяснил. Судя по рассказам, с ним вечно творилось что-то несправедливое и
непонятное, но он никогда не обижался, и даже радовался, лишь бы это было в
достаточной мере удивительно. Нынешнее положение не вызывало в нем
любопытства. Он его не понимал, но он и не ждал смысла от того, что с ним
случалось. Он горевал, что нет табачку и считал иностранцев опасными, но знал
свое: надо побольше есть и пить, пока дают. Постепенно Марк этим заразился.
От бродяги плохо пахло, он жрал, как зверь, но непрерывная пирушка, похожая
на детский праздник, перенесла Марка в то царство, где веселились мы все,
пока не пришло время приличий. Каждый из них не понимал и десятой части того,
что говорит другой, но они становились все ближе. Лишь много лет спустя Марк
понял, что здесь, где не осталось места тщеславию, а надежды было не больше,
чем на кухне у людоеда, он вошел в самый тайный и самый замкнутый круг. Время от времени их уединение нарушали. Фрост,
или Уизер, или они оба, приводили какого-нибудь человека, который обращался к
бродяге на неведомом языке, не получал ответа и удалялся. Бродяга, покорный
непонятному и по-звериному хитрый, держался превосходно. Ему и в голову не
приходило разочаровывать своих тюремщиков, ответив по-английски. Он вообще не
любил разочаровывать. Спокойное безразличие, сменявшееся иногда
загадочно-острым взглядом, сбивало его хозяев с толку. Уизер тщетно искал на
его лице признаки зла, но не было там и признаков добродетели. Такого он еще
не встречал. Он знал дураков, знал трусов, знал предателей, возможных
сообщников, соперников, честных людей, глядевших на него с ненавистью, но
такого он не знал. Так шли дела, пока, наконец, все не
переменилось. — Похоже на ожившую картину Тициана, —
подытожил Рэнсом, когда Джейн поведала ему, что с ней произошло. — Да, но… — начала Джейн и замолчала. —
Конечно, похоже, — снова заговорила она, — и женщина, и карлики… и свет. Мне
казалось, что я люблю Тициана, но я, наверное, не принимала его картин
всерьез. Знаете, все хвалят Возрождение… — А когда вы увидели это сами, это вам не
понравилось? Джейн кивнула. — А было ли это, сэр? — спросила она. — Бывают
ли такие вещи? — Да, — ответил Рэнсом, — я думаю, это было.
Даже на этом отрезке земли, в нашей усадьбе, есть тысячи вещей, которых я не
знаю. Кроме того, Мерлин многое притягивает. С тех пор, как он здесь, мы не
совсем в ХХ веке. А вы… вы же ясновидящая. Наверное, вам суждено ее
встретить. Ведь именно к ней вы бы и пришли, если бы не нашли другого. — Я не совсем понимаю вас, — призналась Джейн. — Вы говорите, она напомнила вам Матушку
Димбл. Да, они похожи. Матушка в дружбе с ее миром, как Мерлин в дружбе с
лесами и реками. Но сам он — не лес и не река. Матушка приняла все это и
освятила. Она — христианская жена. А вы — нет. Вы и не девственница. Вы вошли
туда, где нужно ждать встречи с этой женщиной, но отвергли все, что с ней случилось
с той поры, как Мальдедил пришел на Землю. Вот она и явилась к вам, как есть,
в бесовском обличье, и оно не понравилось вам. Разве не так было и в жизни? — Вы считаете, — медленно выговорила Джейн, —
что я что-то подавляла в себе? Рэнсом засмеялся тем самым смехом, который так
сердил ее в детстве. — Да, — кивнул он. — Не думайте, это не по
Фрейду, он ведь знал лишь половину. Речь идет не о борьбе внешних запретов с
естественными желаниями. Боюсь, во всем мире нет норы, где можно спрятаться и
от язычества, и от христианства. Представьте себе человека, который брезгует
есть пальцами, но отказывается от вилки. Джейн залилась краской не столько от этих
слов, сколько от того, что Рэнсом смеялся. Он ни в коей мере не был похож на
Матушку Димбл, но вдруг ей открылось, что и он — с ними. Конечно, сам он не
принадлежал к медно-жаркому, древнему миру, но он был допущен туда, а она —
нет. Открытие это поразило ее. Рухнула стародевичья мечта найти, наконец,
мужчину, который понимает. До сих пор она принимала как данность, что Рэнсом
— самый бесполый из знакомых ей мужчин, и только сейчас она поняла, что
мужественность его сильнее и глубже, чем у других. Она твердо верила, что
внеприродный мир чисто духовен, а слово это было для нее синонимом
неопределенной пустоты, где нет ничего — ни половых различий, ни смысла. А,
может быть, то, что там есть, все сильнее, полнее, ярче с каждой ступенькой?
Быть может, то, что ее смущало в браке — не пережиток животных инстинктов или
варварства, где царил самец, а первый, самый слабый отсвет реальности,
которая лишь на самом верху являет себя во всей красе? — Да, — продолжал между тем Рэнсом. — Выхода
нет. Если бы вы отвращались от мужчин по призванию к девственности, Господь
бы это принял. Такие души, минуя брак, находят много дальше ту, большую
мужественность, которая требует и большего послушания. Но вы страдали тем,
что старые поэты называли… Мы называем это гордыней. Вас оскорбляет мужское
начало само по себе — золотой лев, крылатый бык, который врывается, круша
преграды, в садик вашей брезгливой чопорности, как ворвались в прибранный
павильон наглые карлики. От самца уберечься можно, он существует только на
биологическом уровне. От мужского начала уберечься нельзя. Тот, кто выше нас
всех, так мужественен, что все мы — как женщины перед Ним. Лучше примиритесь
с вашим противником. — Вы думаете, я стану христианкой? — с
сомнением произнесла Джейн. — Похоже на то, — подтвердил Рэнсом. — Я… я еще не понимаю, причем тут Марк, — с
усилием выговорила Джейн. Это было не совсем так. Мир, представший ей в
видении, сверкал и бушевал. Впервые поняла она ветхозаветные образы
многоликих зверей и колес. Но странное чувство смущало ее: ведь это она
должна говорить о таких вещах христианам. Это она должна явить собой буйный и
сверкающий мир им, знающим лишь бесцветную скорбь; это она должна показать
самозабвенную пляску им, знающим лишь угловатые позы мучеников с витража. К
такому делению мира она привыкла. Но сейчас витраж засветился перед ней
лазурью и пурпуром. Где же в этом новом мире должен быть Марк? Во всяком
случае, не там, где был. От нее отнимали что-то утонченное, умное,
современное, казалось бы — духовное, ничего не требовавшее от нее и ценившее
в ней те качества, которые ценила она сама. А может, ничего такого и не было?
Она спросила, чтобы оттянуть время: — Кто же эта женщина? — Точно не знаю, — ответил Рэнсом, — но
догадываюсь. Вы слышали о том, что каждая планета воплощена еще раз, на
каждой другой? — Нет, сэр, не слышала. — Тем не менее, это так. Небесные силы
представлены и на Земле, а на любой планете есть маленький непадший двойник
нашего мира. Вот почему был Сатурн в Италии, Зевс в Греции. Тогда, в
древности, люди встречали именно этих, земных двойников, и звали их богами.
Именно с ними вступали в общение такие, как Мерлин. Те же, что обитают дальше
Луны, на Землю не спускались. В нашем случае это была земная Венера, Двойник
небесной Переландры. — Вы думаете, что… — Я знаю. Этот дом — под ее влиянием. Даже в
земле нашей есть медь. Кроме того, земная Венера будет сейчас очень активна.
Ведь сегодня спустится ее небесная сестра. — Я и забыла, — прошептала Джейн. — Когда она придет, вы этого уже не забудете.
Всем вам лучше собраться вместе — скажем, на кухне. Наверх не ходите. Сегодня
ночью Мерлин предстанет перед пятью моими повелителями — перед Виритрильбией,
Переландрой, Малакандрой, Глундом и Лургой. Они передадут ему силу. — Что же он будет делать, сэр? Рэнсом рассмеялся. — Первый шаг нетруден. Беллбэри ищет
кельтолога. Мы им его пошлем. Да, слава Господу Христу, мы пошлем им
переводчика! Они сами призвали своего губителя. Первый шаг нетруден… и потом
все пойдет легко. Когда сражаешься с теми, кто служит бесам, хорошо то, что
бесы эти ненавидят своих слуг не меньше, чем нас. Как только несчастные пешки
потеряют цену, их господа завершают работу сами, ломая свои орудия. В дверь постучались, и вошла Грэйс Айронвуд. — Вернулась Айви, сэр, — сказала она. — Вам бы
лучше поговорить с ней. Нет, она одна. Она его и не видела. Срок он отбыл, но
его не отпустили. Его послали в Беллбэри на лечение. Да, теперь так…
Приговора не требуется… но Айви очень плачет, она совсем плоха. Джейн вышла в сад. Она поняла, что говорил
Рэнсом, но не приняла. Сравнение мужской любви с любовью Божией (даже если
Бога нет) показалось ей кощунственным и непристойным. До сих пор религия
представлялась ей чем-то вроде прозрачных благовоний, тянущихся от души
вверх, в небо, которое радо их принять. Тут она вспомнила, что ни Рэнсом, ни
Димбл, ни Камилла никогда не говорили о религии. Они говорили о Боге. Они
ведали не тонкий туман, поднимающийся вверх, но сильные, могучие руки,
протянутые к нам, вниз. А вдруг ты сама — чье-то создание, и этот Кто-то
любит тебя совсем не за то, что ты считаешь «собою»? Вдруг и Димблы, и Марк,
и даже холостые дядюшки ценят в тебе не тонкость и не ум, а беззащитность?
Вдруг Мальдедил согласен с ними, а не с тобой? На секунду ей предстал нелепый
мир, где сам Бог не может понять ее и принять всерьез. И тогда, у кустов
крыжовника, все преобразилось. Земля под кустами, мох на дорожке, кирпичный
бордюр газона были такими же, и одновременно совсем иными. Она переступила
порог. Она вошла в мир, где с нею был Кто-то. Он терпеливо ждал ее, и защиты
от Него не было. Теперь она знала, что Рэнсом говорил неточно, или она сама
не понимала его слов. Веление и мольба, обращенные к Нему, не имели подобий.
Все правые веления и мольбы проистекали от них, и только в этом свете можно
было понять их, но оттуда, снизу, нельзя было догадаться ни о чем. Такого не
было нигде. Вообще, ничего другого не было. Но все походило на это и лишь
потому существовало. Маленький образ, который она называла «я», пропал в этой
высоте, глубине, широте, как пропадает в небе птица. «Я» называлось другое
существо, еще не знакомое ей, да и несуществующее, а только вызываемое к жизни
велением и мольбой. То была личность, но и вещь, сотворенная на радость
Другому, а через Него — и всем другим. Нет, ее творили сейчас, не спросясь,
по-своему, творили в ликовании и муке, но она не могла сказать, кто же ликует
и мучится — она, или ее Творец. Описание наше длинно. Самое же важное, что
случилось с Джейн за всю ее жизнь, уместилось в миг, который едва ли можно
назвать временем. Рука ее схватила лишь память о нем. И сразу изо всех
уголков души заговорили голоса: — Берегись! Не сходи с ума. Не поддавайся! Потом — вкрадчивей и тише: — Теперь и у тебя есть мистический опыт. Это
интересно. Это очень редко. Ты будешь лучше понимать поэтов-метафизиков. И, наконец: — Это понравится ему. Но система укреплений, оберегавшая ее, пала, и
она не слушала ничего. 15. БОГИ СПУСКАЮТСЯ НА ЗЕМЛЮ
Усадьба св. Анны была пуста. Только в кухне,
поближе к огню, сидели Димбл, Деннистоун, Макфи и дамы, а далеко от них, в
синей комнате — Мерлин и Пендрагон. Если бы кто-нибудь поднялся по лестнице, ему, уже
в коридоре, преградил бы путь не страх, а какой-то физически ощутимый барьер.
Если бы он все же прошел дальше, то услышал бы какие-то звуки, но не голоса,
и увидал бы свет под дверью синей комнаты. Двери бы он не достиг, но ему бы
показалось, что дом дрожит и покачивается, словно корабль, и он почувствовал
бы, что Земля — не прочное дно мироздания, а шарик, катящийся сквозь густую,
населенную среду. Мерлин и Рэнсом стали ждать своих гостей, как
только село солнце. Рэнсом лежал. Мерлин сидел рядом, сложив руки и слегка
подавшись вперед. Иногда по его бурой щеке скатывалась капля пота. Поначалу
он думал ждать на коленях, но Рэнсом не разрешил этого и сказал: «Помни, и они — служители, как и мы с тобой!»
Занавесей не задернули, света не зажгли, но в окна вливался свет, сперва —
морозно-алый, потом — звездный. На кухне пили чай, когда это случилось. До сих
пор все старались говорить потише, как дети, которые боятся помешать
взрослым, занятым чем-нибудь непонятным — скажем, читающим завещание. Вдруг все заговорили громко, разом, перебивая
друг друга. Со стороны могло показаться, что они пьяные. Никому не удалось
припомнить потом, о чем же шла речь. Они играли не словами, а мыслями,
парадоксами, образами, выдумками, и гипотезы — то ли смешные, то ли серьезные
— рождались одна за другой. Даже Айви забыла свою печаль, а Матушка Димбл
часто рассказывала впоследствии, как муж ее и Артур, стоя у камина, с
небывалым блеском вели словесный поединок, взмывая все выше, словно птицы или
самолеты в бою. За всю свою жизнь она не слышала такого красноречия, такого
точного ритма, таких догадок и метафор. Но вспомнить, о чем они говорили, она
не могла. Вдруг все замолкли, словно улегся ветер.
Усталые, несколько ошеломленные, они глядели друг на друга; а наверху тем
временем происходило иное. Рэнсом вцепился в край тахты, Мерлин сжал
губы. По комнате разлился свет, который никто из людей не мог бы ни назвать,
ни вообразить. Больше ничего, только свет. Сердца у обоих мужчин забились так
быстро, что им показалось, будто тела их сейчас разлетятся вдребезги. Но
разлетелись не тела их, а разум: желания, воспоминания, мысли дробились и
снова сливались в сверкающие шарики. К их счастью, они любили стихи; тот, кто
не приучен видеть и два, и три, и больше смыслов, просто не вынес бы этого. Рэнсом,
много лет изучавший слово, испытывал небесное наслаждение. Он находился в
самом сердце речи, в раскаленном горниле языка. Ибо сам повелитель смыслов,
вестник, герольд, глашатай явился в его дом. Пришел ойярс, который всех ближе
к Солнцу — Виритрильбия, звавшийся Меркурием на Земле. На кухне все растерянно молчали. Джейн чуть было не заснула, но ее разбудил
стук выпавшей из рук книги. Было очень тепло. Она всегда любила, когда в
камине были дрова, а не уголь, но сейчас поленья пахли особенно приятно, так
приятно, что твой ладан и фимиам. Димблы тихо беседовали друг с другом, лица
их изменились. Теперь они казались не старыми, а вызревшими, как поле в
августе, спокойное, золотое, налившееся исполненной надеждой. Артур что-то
шептал Камилле — на них она даже не могла смотреть — не из зависти, но
потому, что их окружало невыносимое сиянье. У ног их — мягко и легко, как
дети — плясали человечки — не грубые и не смешные, а светлые, с пестрыми
крылышками и палочками из слоновой кости. Мерлин и Рэнсом тоже ощутили, что стало
теплее. Окна сами собой распахнулись, но извне ворвался не холод, а теплый
ветер, который и летом редко дует в Англии. По щекам Рэнсома потекли слезы.
Только он знал, какие моря и острова овевает это тепло. Мерлин этого не знал,
но и у него заныла та неизлечимая рана, с которой родится человек, и
жалобные, древние причитания полились из его уст. Стало еще жарче. Оба
вздрогнули: Мерлин — потому что не понимал, Рэнсом — потому что понял. В
комнату ворвался яркий свет, убийственный и жертвенный свет любви — не той,
умягченной Воплощением, которую знают люди, а той, что обитает в третьем
небе. Мерлин и Рэнсом ощущали, что сейчас она сожжет их. Они чувствовали, что
не могут ее вынести. Так вошла Переландра, которую звали на Земле Афродитой
или Венерой. Внизу, на кухне, Макфи шумно двинул стулом по
плитяному полу, словно грифелем по доске. — Джентльмены! — воскликнул он. — Какой позор!
Как нам не стыдно тут сидеть! Глаза у Камиллы сверкнули. — Идем! — воскликнула она. — Идем же! — О чем вы, Макфи? — удивился Димбл. — О битве! — вскричала Камилла. — Один сержант говорил, — продекламировал
Макфи, — «Ух, хорошо, когда ему голову проломишь!» — Господи, какая гадость! — возмутилась
Матушка Димбл. — Это, конечно, жутковато, — согласилась
Камилла, — но… ах, вскочить бы сейчас на коня!. . — Не понимаю, — произнес Димбл. — Я не храбр.
Но, знаете ли, мне показалось, что я уже не так боюсь раны или смерти… — Да, нас ведь могут убить, — вспомнила Джейн. — Когда мы вместе, — сказала м-сс Димбл, —
было бы… нет, я совсем не герой… но все же, это хорошая смерть. И каждый, взглянув на другого, подумал: «С ним
не страшно умереть». Наверху было примерно то же самое. Мерлин
видел знамя Пречистой над тяжкою конницей бриттов, римлян и светловолосых
варваров. Он слышал, как лязгают мечи о дерево щитов, как воют люди, свищут
стрелы. Видел он и вечер, костры на холме, отражения звезд в кровавой воде,
орлов в темнеющем небе… Рэнсом, должно быть, вспоминал пещеры
Переландры. Но это быстро прошло. Бодрый холод морским ветром ворвался к ним,
и оба они ощутили неукоснительный ритм мирозданья, смену зимы и лета, танец
атомов, повиновенье серафимов. Под грузом повиновения воля их держалась
прямо, они стояли весело, трезво и бодро, не ведая ни страхов, ни забот, и
жизнь обрела для них торжественную легкость победного шествия. Как человек,
коснувшийся лезвия, Рэнсом узнал чистый холод Малакандры, которого звали на
Земле Марсом, Маверсом, Тором, и приветствовал своих гостей на небесном
языке. Мерлину он сказал, что именно теперь нужно держаться,
ибо первые трое — ближе к человеку, что-то соответствует в них мужскому и
женскому началу, их понять нам легче. В тех же, кто сейчас придет, тоже есть
что-то соответствующее роду — но не такому, какой ведом на Земле. К тому же,
они сильнее, старше, и миров их не коснулось благое унижение органической
жизни. — Подбросьте поленьев, Деннистоун, — сказал
Макфи. — Похолодало, — согласился Димбл, и все
подумали о жухлой траве, о мерзнущих птицах, о темной чаще. Потом — о темноте ночи, потом — о беззвездной
бездне вселенской пустоты, в которую канет всякая жизнь. Куда уходят годы?
Может ли сам Господь Бог вернуть их? Печаль превращалась в сомненье — нужно
ли вообще что-нибудь понимать? Сатурн, которого в небесах зовут Лургой, стоял
в синей комнате. Перед его свинцово-тяжкой древностью сами боги ощущали себя
слишком молодыми. Он был стар и могуч, словно гора. Рэнсому и Мерлину стало
очень холодно, и сила Лурги вливалась в них невыразимой печалью. Внизу, на кухне (никто не мог потом вспомнить,
как же это было) вдруг закипел чайник и запенился пунш. Кто-то попросил
Артура что-нибудь сыграть. Стулья сдвинули к стенам, начался танец. Никто
не вспомнил потом, что же они танцевали. Они мерно хлопали в ладоши,
кланялись, били об пол ногой, высоко подпрыгивали. Ни один из них не
чувствовал себя смешным. Всем казалось, что кухня стала королевским дворцом,
а танец величав и прекрасен, как торжественная церемония. Синяя комната осветилась радостным светом.
Перед первыми четырьмя человек склоняется; перед пятым он умирает, ибо если
он не умрет, он засмеется. Даже если ты калека, твой шаг станет царственным,
даже если ты нищий, лохмотья твои станут мантией. Праздничная радость,
веселое величие, пышность и торжество исходили от пришельца. Чтобы создать
отдаленное его подобие, мы трубим в трубы, бьем в колокола, воздвигаем
триумфальные арки. Он был подобен зеленой волне, увенчанной тепло-белой пеной
и разбивающейся о скалы с грозным смехом; музыке на пиру, такой ликующей и
такой высокой, что радость, родственная страху, охватывает гостей. Пришел
царь царей, ойярс. Глунд, которого звали на Земле Юпитером и,
трепеща перед его творческой силой, принимали за самого Творца. С приходом его в синей комнате воцарился
праздник. Захваченные славословием, которое вечно поют пятеро совершенных,
люди забыли на время, зачем те пришли. Но ойярсы напомнили об этом и даровали
Мерлину новую силу. Наутро он был другим. Он сбрил бороду, но
главное — он больше не принадлежал себе. После завтрака Макфи посадил его в
машину и высадил неподалеку от Беллбэри. Марк дремал у ложа бродяги, когда явились
посетители. Первым вошел Фрост и придержал дверь, впуская в комнату Уизера и
еще одного, незнакомого человека. Новоприбывший — в грубой рясе, с широкополой
черной шляпой в руке — был очень высок, чисто выбрит, изрезан морщинами и
голову держал немного склоненной. Марк сразу решил, что это — простой монах,
знающий по случайности древние наречия, такие же темные, как и он сам. Было
неприятно видеть его с этими негодяями, наблюдавшими не без холодной
брезгливости за ходом эксперимента. Уизер что-то сказал незнакомцу по-латыни, Марк
не понял и подумал: «Ну, конечно, он священник. И где они его откопали?
Может, грек? Непохоже… Скорей уж русский». Однако, больше он не гадал, ибо
его приятель, открывший было глаза, крепко зажмурился и стал странно себя
вести. Сперва он захрюкал и повернулся к прочим спиной. Незнакомец шагнул к
кровати и произнес два-три слова. Бродяга — медленно, словно тяжелый корабль,
послушный рулю — перекатил на другой бок и уставился на пришельца. Тот
заговорил снова; лицо у бродяги исказилось, и он — заикаясь, кашляя, тяжело
дыша — выговорил высоким голосом какую-то непонятную фразу. Так беседа и пошла. Бродяга стал говорить
глаже, но голос у него был совсем не тот, который часто слышал Марк. Вдруг он
присел в постели, указывая пальцем на Уизера и Фроста. Пришелец что-то
спросил. Бродяга ответил. Тогда пришелец отступил назад, несколько раз
перекрестился и быстро заговорил по-латыни, обращаясь к начальникам. Лица их
менялись, пока он говорил — они все больше походили на собак, идущих по
следу. Пришелец кинулся к дверям, подобрав рясу, но они его перехватили. Фрост оскалился, совершенно как пес, Уизер уже
не смотрел вдаль. Пришелец осторожно двинулся к кровати. Бродяга застыл,
подобострастно глядя на него. Снова началась беседа. Бродяга опять указал на
Уизера и Фроста, пришелец перевел его слова на латынь. Уизер и Фрост
переглянулись. Дальше пошел чистый бред. Очень осторожно, трясясь и кряхтя,
ИО стал опускаться на колени, через полсекунды опустился и Фрост с каким-то
металлическим лязганьем. Он посмотрел снизу вверх на Марка, и лицо его
скривилось от злости, такой сильной, что она уже не была страстью и обжигала
холодом, словно металл на морозе. «На колени!» — прорычал он и отвернулся.
Марк так и не вспомнил потом, забыл ли он послушаться, или с этого и начался
его бунт. Бродяга опять заговорил, не отрывая глаз от пришельца. Тот перевел
и отступил в сторону. Уизер и Фрост поползли к кровати. Бродяга сунул им
грязную мохнатую руку. Они ее поцеловали. Он приказал что-то еще. Уизер стал
возражать (все по-латыни), указывая на Фроста. Слова, поспешно исправлявшиеся
на «с вашего разрешения», звучали так часто, что и Марк их понял. Но бродяга
был непреклонен; Уизер и Фрост покинули комнату. Как только закрылась дверь, бродяга рухнул,
словно из него выпустили воздух. Он катался по кровати, бранился, но Марк не
слушал его, ибо пришелец теперь обернулся к нему самому. Чтобы лучше его
понять, Марк поднял голову, но она сразу упала, и сам того не заметив, он
крепко заснул… — …Ну, как?. . — спросил Фрост. — По… поразительно, — еле выговорил Уизер. Они шли по переходам и говорили очень тихо. — Куда мы идем? — осведомился Фрост. — В мои комнаты, — ответил Уизер. — Если вы
помните, он попросил, чтобы ему дали одежду. — Он не просил. Он приказал. ИО не ответил. Они вошли в его спальню и
закрыли дверь. — Я полагаю, это ему подойдет, — сказал Уизер,
выкладывая одежду на постель. — Мне кажется, баскский… э-э… священнослужитель
вам не совсем приятен. Я не разделяю вашей неприязни к религии. Я говорю не о
христианстве в его примитивной форме, но в религиозных кругах… я сказал бы, в
клерикальных сферах… время от времени попадаются чрезвычайно ценные виды
духовности. Как правило, носители их в высшей степени деятельны. Отец Дойл,
хотя он и не очень даровит — один из лучших наших сотрудников, а Страйк
способен к полной самоотдаче (вы, если не ошибаюсь, называете ее
объективностью?). Это — редкость, немалая редкость. — Что вы предлагаете? — Прежде всего, нужно посоветоваться с
Головой. Как вы понимаете, слово это я употребляю условно, лишь для
краткости. — Не успеем. Скоро банкет. Через час приедет
Джайлс. Мы с ним прокрутимся до ночи. Уизер об этом забыл; но испугало его именно
то, что ему отказала память, словно на него впервые дохнула зима. — Господи, помилуй! — воскликнул он. — Нечего и говорить, их обоих придется туда
взять, — сказал Фрост. — Их оставили одних… и с этим, вашим, Стэддоком. Надо
скорей вернуться. — А что с ними дальше делать? — Обстоятельства подскажут… Словом, бродягу выкупали и одели, а когда это
кончилось, пришелец в рясе сообщил, что он требует, чтобы ему показали весь
дом. — Мы будем чрезвычайно рады… — начал Уизер.
Бродяга перебил его. Пришелец сказал: — Он требует, чтобы вы показали ему Голову,
зверей и узников. Кроме того, он пойдет только с одним из вас. С вами. — И он
указал на Уизера. — Я не допущу… — вмешался Фрост, но Уизер не
дал ему кончить. — Дорогой мой Фрост, — сказал он, — вряд ли
сейчас время… э-э-э… К тому же, один из нас должен встретить Джайлса. Пришелец сказал: — Простите меня, это не мои слова, я обязан
перевести. Он запрещает говорить при нем на незнакомом языке. Он привык, это
его слова, чтобы ему повиновались. Он спрашивает, хотите ли вы, чтобы он был
вашим другом или врагом. Фрост двинулся к кровати, но говорить не смог.
В голову ему приходили какие-то нелепые обрывки слов. Он знал, что общение с
макробами может повлиять на психику, даже совсем ее разрушить, однако приучил
себя об этом не думать. Быть может, это началось. Фрост напомнил себе, что
страх — продукт химических реакций. Кроме того, в самом худшем случае, это
лишь предвестник конца. Перед ним еще масса работы. Он переживет Уизера.
Страйка он убьет. Он отошел в сторону, и Мерлин, бродяга и Уизер вышли из
комнаты. Фрост не ошибся — он сразу же обрел дар речи,
и без труда сказал, тряся Марка за плечо: — Нашли место спать! Идем. В одеждах доктора философии бродяга ходил по
дому осторожно, словно по яйцам. Время от времени лицо его искажалось, но ему
не удавалось произнести ни слова, если Мерлин не оборачивался к нему и его не
спрашивал. Он ничего не понимал, но далеко не впервые с ним творились
непонятные вещи. Тем временем, войдя в длинную комнату, Марк
увидал, что стол отодвинут к стене. На полу лежало огромное распятие, почти в
натуральную величину, выполненное в испанском духе — с предельным, жутким
реализмом. — У нас есть полчаса, — сказал Фрост, глядя на
секундомер, и велел Марку топтать и как угодно оскорблять распятие. Джейн отошла от христианства в детстве — тогда
же, когда перестала верить в Санта Клауса, а Марк не знал его вообще. Поэтому
сейчас ему впервые пришло в голову: «А вдруг в этом что-нибудь есть?» Фрост
знал, что первая реакция может быть такой; он очень хорошо это знал, ибо и
ему в голову поначалу пришла эта мысль. Но выбора не было. Это непременно
входило в посвящение. — Нет, вы посудите сами… — начал Марк. — Что, что? — переспросил Фрост. — Быстрее, у
нас мало времени. — Это же просто суеверие, — сказал Марк,
указывая на страшно белое тело. — И что же? — Какая же тут объективность? Скорее
субъективность его оскорблять. Ведь это просто кусок дерева… — Вы судите поверхностно. Если бы вы не
выросли в христианском обществе, вас бы это упражнение не касалось. Конечно,
это суеверие, но именно оно давит на нашу цивилизацию много столетий. Можно
экспериментально доказать, что оно существует в подсознании у лиц, которые
сознательно его отвергают. Тем самым, упражнение целесообразно, и обсуждать
тут нечего. Практика показывает, что без него обойтись нельзя. Марк сам удивлялся тому, что чувствует. Без
всякого сомнения, перед ним лежало не то, что так поддерживало его в эти дни.
Невыносимое по реализму изображение было, на свой лад, так же далеко от
«нормального», как и все остальное в комнате. Но Марк не мог выполнить приказ
— ему казалось, что гнусно оскорблять такое страдание, даже если страдалец
вырезан из дерева. Но дело было не только в том. Все здесь как-то изменилось.
Оказывается, дихотомия «нормальное» — «ненормальное» или «здоровое» —
«больное» работает не всегда. Почему тут распятие? Почему самые гнусные
картины — на евангельскую тему? «Куда бы я ни ступил, — думал Марк, — я могу
свалиться в пропасть». Ему хотелось врасти копытами в землю, как врастает осел. — Прошу вас, быстрее, — торопил его Фрост. Спокойный голос, которому он так часто
подчинялся, чуть не сломил его. Он шагнул было вперед, чтобы скорее
отделаться от этой ерунды, когда беззащитность распятого остановила его.
Никакой логики не было. Эти руки и ноги казались особенно беззащитными
потому, что они сделаны из дерева, и уж никак, ничем не могут ответить.
Безответное лицо куклы, которую он отобрал у Миртл и разорвал на куски,
вспомнилось ему. — Чего вы ждете, Стэддок? — холодно спросил
Фрост. Марк понимал, как велика опасность. Если он не
послушается, отсюда ему не уйти. Страх снова подступил к нему. Он сам был
беззащитным, как этот Христос. Когда он это подумал, распятие предстало перед
ним в новом свете — не куском дерева и не произведением искусства, но
историческим свидетельством. Конечно, христианство — чушь, но этот человек
жил на свете и пострадал от Беллбэри тех дней. И тогда Марк понял, почему,
хотя он и нездоров, и ненормален, он тоже противостоит здешней извращенности.
Вот что бывает, когда правда встречает неправду; вот что делает неправда с
правдой и сделает с ним, если он правде не изменит. Это — перекресток. Крест. — Вы собираетесь заниматься? — осведомился
профессор, глядя на стрелки. Он знал, что Джайлс вот-вот прибудет, и в любую
минуту его могут вызвать. Заниматься сейчас он решил и по наитию (с ним это
случалось все чаще), и потому, что спешил заручиться сообщником. В ГНИИЛИ
было только трое посвященных — он, Уизер и, быть может, Страйк. Именно им придется иметь дело с Мерлином. Тот,
кто поведет себя правильно, может стать для остальных тем, чем все они были
для института, а институт — для Англии. Он знал, что Уизер только и ждет от
него какого-нибудь промаха. Значит, надо поскорей перевести Марка через
черту, за которой подчинение макробам и своему наставнику становится
психологической, даже физиологической потребностью. — Вы меня слышите? — спросил он. Марк молчал. Он думал, и думал напряженно, ибо
знал, что остановись он хоть на миг, страх сломит его. Да, христианство —
выдумка. Смешно умирать за то, во что не веришь. Даже этот человек на этом
самом кресте обнаружил, что все было ложью, и умер, крича о том, что Бог,
которому он так верил, покинул его. Этот человек обнаружил, что все
мироздание — обман. Но тут Марку явилась мысль, которая никогда ему не
являлась: хорошо, мироздание — обман, но почему же надо вставать на его
сторону? Предположим, правда совершенно беспомощна, над ней глумятся,
терзают, убивают, наконец. Ну и что? Почему не погибнуть вместе с ней? Ему
стало страшно от того, что самый страх исчез. Все эти страхи прикрывали его,
они защищали его всю жизнь, чтоб он не совершил того безумия, которое
совершает сейчас, когда говорит, обернувшись к Фросту: — Да будь я проклят, если это сделаю! Он не знал и не думал, что будет дальше. Он не
знал, позвонит ли Фрост в звонок, или застрелит его, или прикажет снова.
Фрост смотрел на него, а он — на Фроста. Потом он увидел, что Фрост
прислушался. Потом открылась дверь, и в комнате оказалось сразу много народу
— человек в красной мантии (бродягу он не узнал), и странный священник, и
Уизер. В большой гостиной воцарилось беспокойство.
Хорес Джайлс, директор института, уже полчаса, как прибыл. Его повели в
кабинет ИО, но ИО там не было. Его повели в его кабинет и надеялись, что он
там застрянет, но он не застрял. Через пять минут он свалился им на голову и
стоял теперь спиной к огню, попивая херес, а главные люди института стояли
перед ним. Беседовать с ним было всегда нелегко, ибо он
упорно считал себя настоящим директором, и даже верил, что основные идеи
принадлежат ему. Поскольку он не знал другой науки, кроме той, которую ему
преподавали в Лондонском университете лет пятьдесят назад, и другой
философии, кроме той, которую он почерпнул из Геккеля, Джозефа Мак-Кэба и
Винвуда Рида, обсуждать с ним работу института не представлялось возможным.
Приходилось измышлять ответы на бессмысленные вопросы и восхищаться мыслями,
которые были и глупыми, и отсталыми даже в свое время. Вот почему никто не
мог обойтись без Уизера, который, один из всех, владел стилем, совершенно
удовлетворявшим директора. Джайлс был очень мал ростом, а ноги у него
были такие короткие, что его, без должного милосердия, сравнивали с уткой.
Былое благодушие его лица попортили годы чванства и роскоши. Когда-то его
повести принесли ему славу и влияние; потом он стал издателем
научно-популярного еженедельника, и это придало ему такую силу, что его имя
понадобилось ГНИИЛИ. — Я ему и говорю, — сообщал собеседникам
Джайлс. — Вы, наверное, не знаете, ваше преосвященство, но современные
исследования доказали, что Иерусалимский храм был не больше деревенской
церквушки. — Н-да!. . — сказал про себя Фиверстоун,
стоявший чуть поодаль. — Еще хересу, господин директор? —
осведомилась мисс Хардкастл. — С удовольствием, — отозвался Джайлс. —
Недурной херес, недурной. Хотя я мог бы показать вам местечко, где он
получше. — Как ваша работа, мисс Хардкастл?
Реформируете систему наказаний? — Движемся понемногу, — отвечала Фея. — Если
чуть-чуть изменить метод, который… — Я всегда говорю, — заметил Джайлс, не давая
ей закончить, — почему бы не лечить преступность, как болезнь? Я, знаете ли,
против наказаний. Надо выправить человека, помочь ему, возродить в нем
интерес к жизни. Если мы взглянем с этой точки зрения, все прояснится.
Надеюсь, вы читали мою речь по этому вопросу?. . — Я совершенно с вами согласна, — поспешила
заверить его Фея. — И правильно, — одобрил Джайлс. — А вот
Хинджест возражал мне. Кстати, убийцу не нашли? Жаль старика, но я его
недолюбливал. Как говорит Уизер… Да, а где же он? — Наверное, сейчас придет, — попыталась
успокоить его Фея. — Не пойму, куда он подевался… — Он будет очень жалеть, — сказал Филострато,
— что не смог приветствовать вас сразу. — Ну, это ничего, — отмахнулся Джайлс. — Я не
формалист, хотя, честно говоря, я думал, он меня встретит. А вы прекрасно
выглядите, Филострато. Слежу, слежу за вашей работой. Я, знаете, считаю вас
одним из благодетелей человечества. — В том-то и дело, — подхватил Филострато. —
Мы как раз начали… — Помогаю как могу, — тут же перебил его Джайлс,
— хотя и не смыслю, хе-хе, в технических трудностях. Много лет положил я на
эту борьбу!. . Главное — сексуальный вопрос. Я всегда говорю, надо снять эти
запреты, и все пойдет гладко. Викторианская скрытность нам вредит, да,
вредит! Дай мне волю, и каждый юноша и каждая девушка… — У-ух! — тихо выдохнул Фиверстоун. — Простите, — попытался перехватить инициативу
Филострато (он был иностранцем и еще надеялся просветить директора), — дело
не совсем в этом… — Знаю, знаю, — перебил его Джайлс и положил
на его рукав свой толстый указательный палец. — Вижу, вы не читаете моего
журнала. Очень вам советую прочесть одну статейку в первом номере за прошлый
месяц… Часы отбили четверть. — Когда же мы пойдем к столу? — осведомился
Джайлс. Он очень любил банкеты, особенно такие, на которых ему доводилось
говорить речь. Ждать он не любил. — В четверть восьмого, — сказала мисс
Хардкастл. — Знаете, — заметил Джайлс, — этот Уизер мог
бы и прийти. Я не придирчивый человек, но, между нами, я обижен. Что это
такое, наконец? — Надеюсь, с ним ничего не случилось, —
проворчала мисс Хардкастл. — Мог бы и не уходить в такой день, — обиженно
проговорил Джайлс. — Ессо! — воскликнул Филострато. — Кто-то
идет. Действительно, в комнату вошел Уизер, но не
один, и лицо его было еще бессвязней, чем обычно. Его таскали по собственному
институту, как лакея. Хуже того, становилось все яснее, что этот гнусный маг
и его переводчик собираются присутствовать на банкете. Никто не понимал лучше
Уизера, как нелепо представлять Джайлсу старого священника и нечто вроде
сомнамбулы-шимпанзе в одеждах доктора философии. О том, чтобы все объяснить,
и речи быть не могло. Для Джайлса «средневековый» значило «дикий», а слово
«магия» вызывало в его памяти лишь «Золотую ветвь». Кроме того, пришлось
таскать за собой и Стэддока. К довершению бед, предполагаемый Мерлин сразу же
рухнул в кресло и закрыл глаза. — Дорогой доктор, — начал Уизер, несколько
задыхаясь, — я бесконечно… э-э… польщен. Я надеюсь, что вы без нас не
скучали. К моему великому сожалению, меня отозвали перед самым вашим
приездом. Удивительное совпадение… другой весьма выдающийся человек
присоединился к нам в то же самое время… — Кто это? — резко спросил Джайлс. — Разрешите мне… — начал Уизер, отступая в
сторону. — Вот этот? — изумился Джайлс. Предполагаемый Мерлин сидел, свесив руки по
обе стороны кресла. Глаза его были закрыты, по лицу блуждала слабая улыбка. — Он что, пьян? Или болен? Кто это, в конце
концов?! — Видите ли, он иностранец… — снова начал
Уизер. — Мне кажется, это не значит, что ему можно
спать, когда его представляют директору! — возмутился Джайлс. — Т-сс, — приложил к губам палец Уизер, отводя
Джайлса в сторону. — Есть обстоятельства… их чрезвычайно трудно сейчас
объяснить… если бы я успел, я бы непременно посоветовался с вами… видите ли,
наш гость несколько эксцентричен… — Да кто он? — настаивал Джайлс. — Его зовут… э… Амброзиус, д-р Амброзиус… — Не слышал, — фыркнул Джайлс. В другое время
он ни за что бы в этом не признался, но все шло так плохо, что он забыл о
тщеславии. — Мало кто слышал о нем… — успокоил его Уизер.
— Но скоро услышат многие. Именно потому… — А это кто? — снова спросил Джайлс, указывая
на истинного Мерлина. — О, это просто переводчик д-ра Амброзиуса! — Переводчик? По-английски говорит? — К сожалению, нет. — А другого вы найти не могли? Не люблю
священников! Нам они ни к чему. А вы кто такой? Вопрос этот был обращен к Страйку, который шел
прямо на директора. — М-р Джайлс, — начал он, — я несу вам весть,
которую… — Отставить, — прошипел Фрост. — Ну что ж это вы, м-р Страйк, что ж это вы!.
. — заговорил Уизер, и они с Фростом поскорее вывели его, подталкивая с обеих
сторон. — Вот что, Уизер, — заявил Джайлс, — прямо
скажу, я недоволен. Еще один священник! Нам придется с вами серьезно
потолковать. Мне кажется, вы распоряжаетесь за моей спиной. Тут, простите,
какая-то семинария! Этого я не потерплю! И народ не потерпит. — Конечно, конечно, — тут же согласился Уизер.
— Я понимаю ваши чувства. Более того, я разделяю их. Поверьте, я вам все
объясню. Мне кажется, д-р Амброзиус уже оправился… о, прошу прощения, да вот
и он!. . Под взглядом Мерлина бродяга поднялся и
подошел к директору, протягивая руку. Джайлс кисло пожал ее. Д-р Амброзиус
ему не нравился. Еще меньше ему нравился высокий переводчик, возвышающийся, словно
башня, над ними обоими. 16. БАНКЕТ В БЕЛЛБЭРИ
Марк с неописуемым наслаждением предвкушал
банкет, где можно будет поесть на славу. За столом справа от него сел
Филострато, слева — какой-то незаметный новичок. Даже Филострато казался милым и похожим на
человека по сравнению с посвященными, новичок же растрогал Марка донельзя.
Бродяга, к его удивлению, сидел во главе стола, между Джайлсом и Уизером;
смотреть туда не стоило, ибо он сразу же подмигнул Марку. Удивительный
священнослужитель тихо стоял за стулом бродяги. Ничего существенного не
случилось, пока не провозгласили тост за монарха, и Джайлс не начал свою
речь. Поначалу было так, как всегда бывает: пожилые
жуиры, умиротворенные вкусной едой, благодушно улыбались, ибо их нельзя было
пронять никакой речью. Там и сям маячили задумчивые лица тех, кого долгий
опыт научил думать о своем, что бы ни говорили, и вставлять, где надо, гул
одобрения или смех. Беспокойно морщились молодые мужчины, которым хотелось
закурить. Напряженно и восторженно улыбались тренированные дамы. Но,
мало-помалу, что-то стало меняться. Одно лицо за другим обращались к оратору.
Поглядев на эти лица, вы обнаружили бы любопытство, сосредоточенное внимание
и, наконец, недоумение. Постепенно воцарилась тишина, никто не кашлял, не
скрипел стулом: все смотрели на Джайлса, приоткрыв рот, не то от ужаса, не то
от восторга. Каждый заметил перемену по-своему. Для Фроста
она началась, когда он услышал: «большую помощь оказал крупнейший крест», и
почти вслух поправил: «трест». Неужели этот кретин не может следить за своими
словами? Оговорка сильно рассердила его, но что это?. . Может, он ослышался?
Джайлс говорит, что «человечество охладевает пилами природы»! «Уже готов», —
подумал Фрост и услышал совершенно отчетливо: «Надо всесторонне отчитывать
факторы племени и теста». Уизер заметил это позже. Он не ждал смысла от
застольной речи, и довольно долго фразы привычно скользили мимо него. Речь
ему даже понравилась, она была в его стиле. Однако, и он подумал: «Нет, все
же! Это уж слишком… Зачем он говорит, что в ответ на поиски прошлого мы
умеренно стоим будущее? Даже они поймут, что это бред». ИО с осторожностью
оглядел столы. Пока все шло хорошо. Но долго это продолжаться не могло, если
Джайлс не закруглится. Слова какие-то непонятные… Ну, что такое
«аголибировать»? Он снова оглядел столы: гости слушали слишком внимательно, а
это не к добру. Тут он услышал: «Экспонаты экземплатируют в управлении
поруозных мариаций». Марк сначала вообще не слушал. Ему было о чем
подумать. Он слишком устал, чтобы думать об этом болване, и слишком радовался
передышке. Фраза-другая задели его слух, и он чуть не улыбнулся, но пробудило
его лишь поведение сидящих рядом с ним. Они притихли; они слушали; и он
взглянул на их лица. Лица были такие, что и он стал слушать. «Мы не намерены,
— вещал Джайлс, — эребировать простун-диарные атации». Как ни мало
беспокоился он о Джайлсе, ему стало страшно за него. Марк огляделся. Нет, с
ума он не сошел, все явно слышали то же самое, кроме бродяги: тот был важен,
как судья. И впрямь, бродяга речей не слыхивал и разочаровался бы, если бы
«эти самые» говорили понятно. Не пил он и настоящего портвейна; правда, тот
ему не очень понравился, но он себя преодолел. Уизер не забывал ни на минуту, что в зале —
репортеры. Само по себе это было не очень важно. Появись что-нибудь в
газетах, легче легкого сказать, что репортеры напились. С другой стороны,
можно этого и не делать: Джайлс давно ему надоел, и вот отличный случай с ним
покончить. Но сейчас дело было не в том. Уизер думал, ждать ли ему, пока Джайлс
замолчит, или встать и вмешаться. Сцены он не хотел. Было бы лучше, если бы
Джайлс опустился на место сам. Однако, дух уже стоял нехороший, и откладывать
было опасно. Украдкой поглядев на часы, Уизер решил подождать две минуты и
сразу понял, что ошибся. Пронзительно-тонкий смех взмыл к потолку. Так. С
какой-то дурой истерика. Уизер тронул Джайлса за рукав и поднялся. — Кто какое? — возмутился Джайлс, но ИО тихо
надавил на его плечо, и ему пришлось сесть. Уизер откашлялся. Он умел сразу
приковывать к себе взгляды. Женщина перестала визжать. Люди с облегчением
зашевелились. Уизер оглядел комнату, помолчал и начал. Он ждал, что обращенные к нему лица будут все
умиротворенней, но видел иное. Вернулось напряженное внимание. Гости,
приоткрыв рот, не мигая глядели на него. Снова раздался визг, а за ним и еще
один. Коссер, дико озираясь, вскочил и выбежал, свалив при этом стул. Уизер ничего не понимал, ибо слышал свою
вполне связную речь. Аудитория же слышала: «Дэди и лентльмены, все мы
обнимаем… э-э… что нашего унижаемого рукоблудителя отразила… э-э… аспазия…
троизошло трисворбное троисшествие. Как это ни граматично, я умерен, что…» Визжащая от хохота женщина вскочила, бросив
соседу: «Вудвулу!» Это дикое слово и не менее дикое ее лицо привели соседа в
бешенство. Он встал, чтобы ей помочь, с той злобной вежливостью, которая в
наше время заменяет оплеуху. Она закричала, споткнулась и упала на ковер.
Другой ее сосед увидел это, взглянул на лицо первого и кинулся на него.
Вскочило человек пять; все орали. Какие-то молодые люди стали пробираться к
двери. «Хилые кости!. . » — воззвал Уизер. Он часто одним властным окриком
усмирял аудиторию. Но его не услышали. Человек двадцать пытались
заговорить одновременно. Каждый из них понимал, что самое время образумить
всех удачно найденным словом, и многоголосый бред наполнил комнату. Из людей,
имеющих вес, молчал только Фрост. Он что-то написал на бумажке, свернул ее и
отдал слуге. Когда записка попала к мисс Хардкастл, шум
стоял страшный. Марку это напоминало большой ресторан в чужой стране. Мисс
Хардкастл стала читать: «Ловите позицию! Прочно! Прост. » Фея знала и до того, что сильно пьяна. Пила же
она не без цели — позже ей надо было спуститься к себе, вниз. Там была новая
жертва, как раз в ее духе — такая безответная куколка. В предвкушении
удовольствия Фея речей не слушала, а шум ее даже возбуждал. Из записки она
поняла, что Фрост от нее чего-то хочет. Она встала, пошла к двери, заперла ее
и положила ключ в карман. Возвращаясь к столу, она заметила, что ни странного
незнакомца, ни священника-баска уже нет. Во главе стола боролись Джайлс и
Уизер. Она направилась к ним. Добралась она не скоро, ибо комната больше
всего напоминала метро в часы пик. Каждый пытался навести порядок и, чтобы
его поняли, орал все громче и громче. Фея заорала и сама. Она и дралась
немало, пока дошла до места. Тогда раздался оглушительный треск, а затем,
наконец, воцарилась тишина. Марк увидел сперва, что Джайлс убит, и только
потом, что в руке у Феи револьвер. Снова поднялся гвалт. По-видимому, все хотели
прорваться к убийце, но только мешали друг другу. Она, тем временем, стреляла
без остановки. Позже, всю жизнь, Марк лучше всего помнил этот запах — запах
выстрелов, крови и вина. Вдруг крики слились в единый вопль. Что-то
мелькнуло между двумя длинными столами и исчезло под одним из них. Почти
никто не видел ничего, кроме быстрой, огненно-черной полоски; но и те, кто
видел, не могли объяснить, ибо кричали невесть что. Марк понял и сам. Это был
тигр. Впервые за этот вечер все заметили, сколько в
комнате закоулков и закутков. Тигр мог быть где угодно. Он мог быть в
глубокой нише любого окна. В углу стояла большая ширма… Не следует думать, что все потеряли голову.
Кто-то к кому-то взывал, кто-то шептал ближайшему соседу, пытаясь показать,
как выйти из комнаты или спрятаться самим, или выгнать зверя из засады, чтобы
его застрелили. Но никто никого не понимал. Мало кто видел, что Фея заперла
дверь, и многие стремились к выходу, безжалостно прокладывая себе путь.
Некоторые знали, что эта дверь заперта, и яростно искали другую. В середине
залы обе волны встречались, что-то орали и начинали драться, увеличивая
плотный клубок мычащих и пыхтящих тел. Человек пять отлетело в сторону и, падая на
пол, увлекло за собой скатерть со всей едой и посудой. Из груды битого стекла
и фарфора выскочил тигр, так быстро, что Марк увидал только разинутую пасть и
огненные глаза. Раздался выстрел — последний. Тигр снова исчез из виду. На
полу, под ногами дерущихся, лежала какая-то окровавленная туша. Оттуда, где он стоял, Марк увидел перевернутое
лицо. Оно дергалось довольно долго, и лишь когда оно затихло, он узнал мисс
Хардкастл. Вблизи послышался рев, Марк обернулся, но
увидел не тигра, а серую овчарку. Вела она себя странно — бежала вдоль стола,
поджав хвост. Какая-то женщина обернулась, открыла рот, но овчарка кинулась
на нее и мигом перегрызла ей горло. «Ай-ай», — заверещал Филострато и прыгнул
на стол. На полу мелькнула огромная змея. Творилось что-то невообразимое. Что ни миг,
появлялось новое животное, и лишь один звук вселял хоть какую-то надежду:
дверь взламывали снаружи. В дверь эту въехал бы маленький поезд, ибо зала
была в версальском стиле. Наконец, несколько филенок поддались. От треска их
стремившиеся к выходу вконец обезумели. Обезумели и звери. Огромная горилла
прыгнула на стол, перед тем самым местом, где недавно сидел Джайлс, и
принялась бить себя в грудь. Дверь рухнула. За ней было темно. Из мрака
выполз серый шланг. Он повис в воздухе, потом спокойно сбил остатки дверных
створок. Марк увидел, как он обвился вокруг Стила (а может, кого другого, все
стали на себя непохожи) и поднял его высоко в воздух. Так слон постоял немного — человек отчаянно
извивался — бросил жертву на пол и раздавил ногой. Затем он вскинул голову,
вознес кверху хобот, издал немыслимый рев и величаво пошел по зале, давя
людей, еду, как деревенская девушка давит виноград. Глазки его глядели
загадочно, уши стояли, и Марк ощутил что-то большее, чем страх. Спокойная
царственность слона, беспечность, с какой он убивал, сокрушали душу, как
сокрушали кости и плоть тяжелые ноги. Вот он, царь мирозданья, — подумал
Марк, и больше не думал ничего. Когда м-р Бультитьюд пришел в себя, было темно
и пахло чем-то незнакомым. Он не удивился и не огорчился. К тайнам он привык.
Заглянуть там, дома, в дальнюю комнату было для него так же интересно и
страшновато. К тому же, пахло тут неплохо. Он унюхал поблизости еду и, что
еще приятней, медведицу. Были здесь и другие звери, но это его не трогало. Он
решил пойти к еде и к медведице; и только тогда он открыл, что с трех сторон
— стены, с четвертой — решетка. Открытие это и смутная тоска по людям ввергли
его в уныние. Его охватила печаль, ведомая лишь зверю — безутешная,
непроглядная, которую не умеряют и проблески разума. Однако совсем неподалеку примерно так же
томился и человек. Мистер Мэггс горевал, как горюют лишь простые люди.
Человек образованный облегчил бы душу размышлениями. Он стал бы думать, как
же это такая гуманная с виду идея — лечить, а не наказывать — лишает тебя на
самом деле и прав, и даже мало-мальски точного срока. Но м-р Мэггс думал об
одном: сегодня, в это самое время, он мог бы пить дома чай (уж Айви да
приготовила что-нибудь вкусное!), а вот как обернулось… Сидел он тихо. Раз в
две минуты по его щеке сползала большая слеза. Ему хотелось курить. Обоих освободил Мерлин. Зал он покинул, как
только заработало проклятье Вавилонской башни. Никто не заметил его ухода,
лишь Уизер услышал ликующий возглас: «Кто слово Божье презрит, утратит и слово
человеческое!» Больше никто не видел ни «переводчика», ни
бродяги. Мерлин отправился к узникам и зверям. М-ру Мэггсу он сунул записку:
«Дорогой Том! Я надеюсь, что ты здоров. Хозяин у нас очень хороший. Он
говорит, чтобы ты шел сразу сюда, в усадьбу, в деревню Сент-Энн. Через город
не ходи ни за что. Выйди на шоссе, тебя подвезут. У нас все хорошо. Целую
тебя. Твоя Айви. » Прочих пленников он пустил идти, куда хотят. Бродяга
забежал на кухню, набил как следует карманы и ушел на волю. Путь его мне
установить не удалось. Всех зверей, кроме осла, исчезнувшего вместе с
бродягой, Мерлин послал в залу. М-ра Бультитьюда он немного задержал. Тот
узнал его, хоть от него и пахло не так сладостно. Мерлин положил руку ему на
голову, прошептал что-то на ухо, и темное сознание преисполнилось восторга,
словно предвкушая запретную и забытую радость. Медведь потопал за волшебником
по темным переходам, думая о солоноватом тепле, приятном хрусте и
увлекательных субстанциях, которые можно лакать, лизать и грызть. Марк почувствовал, что его трясут; потом в
лицо плеснула холодная вода. Живых людей в зале не было. Свет заливал
мешанину крови и еды. Обломки драгоценной посуды лежали рядом с трупами; и
те, и другие казались от этого еще гнуснее. Над ним склонился баскский
священник. «Встань, несчастный», — сказал он, помогая
Марку подняться. Голова болела, из руки текла кровь, но вообще он был цел.
Баск налил ему вина в серебряный кубок, но он в ужасе отшатнулся. Тогда
незнакомец дал ему записку: «Твоя жена ждет тебя в усадьбе, в Сент-Энн.
Приезжай скорей. К Эджстоу не приближайся. Деннистоун. » Он взглянул на
незнакомца, и лицо его показалось ему ужасным. Но Мерлин серьезно и властно
встретил его взгляд, положил ему руку на плечо и повел к двери. Они
спустились по лестнице. Марк взял шляпу и пальто (чужие), и они вышли под
звездное, холодное небо. Было два часа ночи. Сириус отливал
горьковато-зеленым светом, падали редкие, сухие хлопья снега. Марк
остановился. Незнакомец ударил его по спине; она ныла потом всю жизнь при
одном воспоминании. В следующую минуту Марк понял, что бежит, как не бегал с
детства — не от страха, а потому, что ноги сами его несут. Когда он сумел их
остановить, он был в полумиле от Беллбэри. Оглянувшись, он увидел в небе
яркий свет. Уизер в зале не погиб. Он знал, где другая
дверь, и выскользнул еще до тигра. Понимал он не все, но больше, чем прочие.
Он видел, как действует баск-переводчик, и догадался, что силы, высшие, чем
человек, пришли разрушить Беллбэри. Он знал, что смешивать языки может лишь
тот, чьей душой правит Меркурий. Тем самым, свершилось наихудшее: их
собственные повелители ошиблись. Они утверждали, что небесные силы не могут
перейти лунную орбиту. Вся политика их на том и строилась, что Земля
огорожена и оставлена на произвол судьбы. Теперь он знал, что это не так. Открытие это почти не тронуло его. Для него
давно потеряло смысл слово «знать». От юношеской неприязни к грубому и
низменному он постепенно дошел до полного безразличия ко всему, кроме себя.
От Гегеля он перешел к Юму, потом — к прагматизму, потом — через логический
позитивизм — к полной пустоте. Он хотел, чтобы не было ни реальности, ни
истины; и даже неизбежность конца не пробудила его. Последняя сцена «Фауста»
— дань театральности. Минуты, предшествующие вечной гибели, не так
драматичны. Нередко человек знает, что какое-то движение воли еще спасло бы
его, но он не может сделать так, чтобы знание это стало для него реальным.
Мелкая привычка к похоти, ничтожнейшая досада, потворство роковому
бесчувствию важнее в этот миг, чем выбор между полным блаженством и полным
разложением. Он видит, что нескончаемый ужас вот-вот начнется, но не может
испугаться и, не двигая пальцем в свою защиту, глядит, как рвутся последние
связи с разумом и радостью. Душа, избравшая неверный путь, к концу его
окутана сном. Живы были и Страйк, и Филострато. Они столкнулись в одном из холодных проходов,
где уже не был слышен шум побоища. Филострато сильно поранил правую руку.
Разговаривать они не стали — оба знали, что ничего не выйдет, но дальше пошли
рядом. Филострато думал выйти к гаражу и довести машину хотя бы до ближайшей
деревни. Свернув за угол, они увидели то, чего не
думали больше увидеть: исполняющий обязанности директора медленно шел к ним,
что-то мыча. Филострато не хотел с ним идти, но он, как бы сочувствуя
раненому, предложил ему руку. Филострато открыл рот, чтобы отказаться, но ему
удалось выговорить лишь бессмысленные слоги. Уизер крепко взял его за левый
локоть, Страйк — за правый, пораненный. Дрожа от боли, Филострато пошел с
ними. Но худшее было впереди. Он ничего не знал о темных эльдилах, он верил,
что Алькасан живет благодаря ему. Поэтому, несмотря на боль, он закричал от
ужаса, когда его втащили к голове без всяких приготовлений. Тщетно пытался он объяснить, что так можно
погубить всю его работу. Однако, в самой комнате они стали раздеваться и
разделись донага. Раздели и его. Правый рукав присох, но Уизер
взял ланцет и разрезал его. Вскоре все трое стояли перед Алькасаном —
костлявый Страйк, Филострато — дрожащая гора сала и непотребно дряхлый Уизер.
Филострато охватил непередаваемый ужас: случилось то, чего случиться не
могло. Никто ничего не делал ни с трубками, ни с кнопками, но голова
произнесла: «Поклонитесь мне!» Он чувствовал, как его тащат по полу, кидают
лицом вниз, поднимают, кидают. Все трое кланялись, как заведенные. Почти
последним, что он видел на земле, были пустые складки кожи, трясущиеся на шее
Уизера, словно у индюка. Почти последним, что он слышал, был старческий
голос, затянувший песню. Страйк стал вторить. К своему ужасу, он понял, что
поет и сам: Уроборинда! Уроборинда! Уроборинда! Уроборинда, би-би-ба! Вдруг голова сказала: «Дайте мне еще одну
голову». Филострато сразу понял, зачем его волокут к стене. Там было окошко,
заслон которого мог падать быстро и тяжело. Собственно, это и был нож, но
маленькая гильотина предназначалась для других целей. Они убьют его без
пользы, против научных правил. Вот он бы их убил совсем иначе — все бы
приготовил задолго, за недели, стерилизовал бы этот нож, довел бы воздух до
нужной температуры. Он прикинул даже, как повлияет на кровяное давление
страх, чтобы подогнать давление в трубках. Последней в его жизни была мысль о
том, что страх он недооценивал… Двое посвященных, тяжело дыша, посмотрели друг
на друга. Толстые ноги итальянца еще дергались, когда они вновь приступили к
ритуалу: Уроборинда! Уроборинда! Уроборинда, би-би-ба! Оба подумали одно и то же: «Сейчас потребует
другую». Страйк вспомнил, что Уизер держит ланцет. Уизер понял, что он хочет
сделать, и кинулся на него. Страйк добежал до двери и поскользнулся в луже
крови. Уизер несколько раз ударил его ланцетом. Он постоял — заболело сердце;
потом он увидел в соседней комнате голову Филострато. Ему показалось, что
хорошо бы ее предъявить той первой голове. Он ее поднял. Вдруг он заметил,
что в этой комнате кто-то есть. Дверь они закрыли, как же так? А может, нет?
Они шли, вели Филострато… кто их знает… Осторожно, даже бережно он положил
свою ношу на пол и сделал шаг к разделяющей комнаты двери. Огромный медведь
стоял на пороге. Пасть его была открыта, глаза горели, передние лапы он
распростер, словно открыл объятия. Значит, вот этим стал Страйк? Уизер знал,
что он — на самой границе мира, где может случиться все. Но и теперь это его
не очень трогало. Никто не был в эти часы спокойнее, чем
Фиверстоун. О макробах он знал, но такие вещи его не занимали. Знал он и то,
что план их может не сработать, но был уверен, что сам спасется вовремя. Ума
своего он ничем не тревожил, и голова у него была ясная. Не мучила его и
совесть: он никого не погубил, кроме тех, кто вставал на его пути, никого не
надувал, кроме тех, кем мог воспользоваться, и испытывал неприязнь лишь к
тем, кто его раздражал. Еще давно, почти в начале, он понял, что здесь, в
ГНИИЛИ, что-то идет не так. Теперь оставалось гадать, все тут рухнуло, или
нет. Если все, надо вернуться в Эджстоу, где он всегда защищал от них
университет. Если не все, надо стать человеком, который в последний момент
спас Беллбэри. А пока надо подождать. Ждал он долго. Вылез он в окошко, через
которое подавали горячие блюда, и наблюдал из него за побоищем. Нервы у него были в полном порядке, а если
какой-нибудь зверь подошел бы поближе, он успел бы опустить заслонку. Так он
и стоял, быть может — улыбался, курил одну сигарету за другой и барабанил
пальцами по раме. Когда все кончилось, он сказал: «Да, черт меня возьми!. . »
Действительно, зрелище было редкое. Звери разбрелись, и можно было наткнуться на
них в коридоре, но приходилось рисковать. Умеренная опасность подбадривала
его. Он прошел через дом, в гараж. По-видимому, надо было немедленно ехать в
Эджстоу. Машину он найти не мог: должно быть, ее украли. Он не рассердился, а
взял чужую. Заводил он ее довольно долго. Ночь стояла холодная, и он подумал,
что скоро пойдет снег. Впервые за эти часы он поморщился — снега он не любил.
Тронулся в путь он около двух. Ему показалось, что сзади кто-то есть. «Кто
там?» — резко спросил он и решил посмотреть. Но, к большому его удивлению,
тело не послушалось. Снег уже падал. Фиверстоун не мог ни обернуться, ни остановиться.
Ехал он быстро, хотя снег и мешал ему. Он слышал, что иногда машиной
управляют с заднего сиденья; сейчас, должно быть, так и было. Вдруг он
обнаружил, что едет не по шоссе. Машина на полной скорости мчалась по
рытвинам так называемой Цыганской дороги (официально — Вейланд-роуд),
соединявшей некогда Беллбэри с Эджстоу, но давно поросшей травой. «Что за
черт? — подумал он. — Неужели я напился? Так и шею свернешь». Но машина
неслась, словно тому, кто ее вел, дорога очень нравилась. Фрост покинул зал почти сразу после Уизера. Он
не знал, куда идет и что будет делать. Много лет он думал, что все,
представляющееся уму причиной, лишь побочный продукт телесного действия. Уже
год с небольшим, с начала посвящения, он стал не только думать это, но и чувствовать.
Он все чаще действовал без причины — что-то делал, что-то говорил, не зная
почему. Сознание его лишь наблюдало, но он не понимал, зачем это нужно, и
даже злился, хотя убеждал себя, что злоба — лишь продукт химических реакций.
Из всех человеческих страстей в нем оставалась лишь холодная ярость против
тех, кто верит в разум. Он терпеть не мог заблуждений. Не мог он терпеть и
людей. Но до этого вечера он еще не испытывал с такой живостью, что реально
только его тело, а некое «я», как бы наблюдавшее за его действиями, просто не
существует. До чего же мерзко, что тело порождает такие призраки! Так Фрост, чье существование он сам отвергал,
увидел, что тело его вошло в первую комнату, откуда тянулись трубки, и резко
остановилось, заметив обнаженный и окровавленный труп. Произошла химическая
реакция, называемая ужасом. Фрост остановился, перевернул труп и узнал
Страйка. Потом он заглянул в ту, главную комнату. Филострато и Уизера он едва
увидел, его поразило иное: головы на месте не было, ошейник был погнут, трубки
болтались. Он увидел голову на полу, но то была голова Филострато. От головы
Алькасана не осталось и следа. Все так же, не думая, что он будет делать,
Фрост пошел в гараж. Было пусто и тихо, снег покрыл землю. Фрост вытащил
столько бочек с бензином, сколько смог. В комнате, где они занимались с
Марком, он сложил все, что только могло гореть. Потом он запер двери изнутри
и сунул ключ в переговорную трубку, выходившую в коридор. Он толкал его, пока
мог, потом вынул из кармана карандаш и затолкал еще дальше. Когда он услышал,
как ключ звякнул об пол, надоедливый призрак — разум — сжался от ужаса. Но
тело не послушалось бы, даже если бы он и хотел. Оно облило бензином груду
вещей и поднесло к ней спичку. Только тогда те, кто им управлял, позволили
ему понять, что и смерть не покончит с иллюзией души — хуже того, именно она
закрепит эту иллюзию навечно. Тело исчезло, а душа оставалась. Фрост знал
теперь (и не хотел знать), что ошибался всегда, что личная ответственность
существует. Но ненависть его была сильнее знания. Она была сильнее даже
физической боли. Таким и застала его вечность, как рассвет в старых сказках
застает и превращает в камень продавших свою душу. 17. ВЕНЕРА В СЕНТ-ЭНН
Когда Марк выбрался на шоссе, уже занялся
день, но солнца видно не было. Колеса еще не оставили следов, лишь отпечатки
птичьих и кроличьих лапок чернели на верхнем, пушистом слое снега. Большой
грузовик, темный и теплый на фоне белых полей, притормозил, и шофер
осведомился: «Куда, в Бирмингем?» «Мне ближе, — ответил Марк. — В Сент-Энн».
«А где это?» — поинтересовался шофер. «На холме, за Кеннингтоном». «Ладно,
подвезу; только сворачивать не буду». Попозже, совсем уже утром, он высадил Марка у
придорожной гостиницы. Снег обложил и землю, и небо, стояла тишина… Марк
вошел в дом и увидел добродушную пожилую хозяйку. Он принял ванну,
позавтракал и заснул у огня. Проснулся он в четыре, узнал, что деревня —
почти рядом, и решил выпить чаю. Хозяйка предложила сварить ему яйцо. Полки в
маленькой зале были уставлены толстыми подшивками «Стрэнда». В одной из них
он нашел повесть, которую ровно в десять лет бросил читать, устыдившись, что
она детская. Теперь он ее прочитал. Она ему понравилась. Взрослые книги, на
которые он ее променял, все оказались чушью, кроме «Шерлока Холмса». «Надо идти»,
— подумал он. Однако, он не шел — не потому, что устал (он
давно не был таким бодрым), а потому, что смущался. Там Джейн; там
Деннистоун; там, наверное, Димблы. Он увидит Джейн в ее мире. Но это — не его
мир. Стремясь всю жизнь в избранный круг, он и не знал, что круг этот —
рядом. Джейн — с теми, с кем и должна быть. Его же примут из милости, потому
что она совершила глупость, вышла за него замуж. Он не сердился на них,
только стыдился, ибо видел себя таким, каким они должны его видеть — мелким,
пошлым, как Стил или Коссер, нудным, запуганным, расчетливым; и думал, почему
же он такой. Почему другим — Димблу, Деннистоуну — не надо сжиматься и
оглядываться, почему они просто радуются и смешному, и прекрасному, без этой
вечной оглядки? В чем тайна их смеха? Они даже в кресле сидят легко и
величаво, с какой-то львиной беззаботностью. Жизнь их просторна. Они —
короли, он — валет. Но ведь Джейн — королева! Надо избавить ее от себя. Когда
он впервые увидел ее из своего засушливого мира, она была как весенний дождь,
и он ошибся. Он решил, что получит во владение эту красоту. С таким же правом
можно сказать, что покупая поле, с которого ты видел закат, ты купишь и
вечернее солнце. Он позвонил в колокольчик и попросил счет. В это время Матушка Димбл, Айви, Джейн и Камилла
были наверху, в большой комнате, которую называли гардеробной. Если бы вы
заглянули туда, вам показалось бы, что вы — в лесу — в тропическом лесу,
сверкающем яркими красками. Взглянув повнимательнее, вы бы решили, что это —
один из тех дивных магазинов, где ковры стоят стоймя, а с потолка свисают
разноцветные ткани. На самом деле здесь просто хранились праздничные одеяния;
и каждое висело отдельно, на особой вешалке. — Смотрите, Айви, это для вас, — говорила
Матушка Димбл, приподнимая зеленую мантию. Цвет ее был и светел, и ярок, а по
всему полю плясали золотые завитушки. — Неужели не нравится? Или все
волнуетесь? Он же сказал, что Том будет здесь сегодня ночью, самое позднее —
завтра. Айви беспокойно взглянула на нее. — Я знаю, — кивнула она. — А где тогда будет
он сам? — Не может он остаться, Айви, — объяснила
Камилла. — У него все время болит нога. И потом он… скучает. Да, он тоскует
по дому. Я все время это вижу. — А Мерлин еще придет? — Наверное, нет, — отвечала за нее Джейн. —
Мистер Рэнсом не ждет его. Я видела сон, и он был весь в огне… Нет, не горел,
а светился разноцветными огоньками. Стоит, как колонна, вокруг него творятся
какие-то ужасы, и лицо его такое, словно он выжат до капли… не знаю, как
объяснить. Словно он рассыплется в прах, когда силы его оставят. — Надо платья выбрать, — напомнила Матушка
Димбл. — Из чего она? — спросила Камилла, щупая и
даже нюхая зеленую мантию. Спросить об этом стоило: мантия не была
прозрачной, но нежно сияла и струилась сквозь пальцы, как ручей. Айви оживилась
и спросила в свой черед: — Интересно, почем ярд? — Вот, — удовлетворенно произнесла Матушка
Димбл, накинув мантию на Айви и как следует оправив. И тут же воскликнула: —
О, Господи! Все три женщины отступили немного в полном
восторге. Айви осталась миловидной и простенькой, но качества эти взмыли
ввысь, как взмывают в симфониях такты деревенской песни, мячиком прыгая на
волнах вдохновенной музыки. Изумленные женщины видели лукавую фею, резвого
эльфа, но это была все та же Айви Мэггс. — Здесь нет ни одного зеркала! — сокрушенно
всплеснула руками Матушка Димбл. — Он не хочет, чтобы мы смотрели на себя, —
сказала Джейн, — он говорил, что здесь хватает зеркал, чтобы видеть других. — Ну, Камилла, — обернулась к ней Матушка, — с
вами все просто. Вот это. — Это вот? — переспросила Камилла. — Конечно, — подтвердила Джейн. — Очень вам пойдет, — поддержала Айви. Ткань
была стального цвета, но мягкая, словно пена. «Как русалка, — подумала Джейн,
глядя на длинный шлейф. А потом: Как Валькирия». — Мне кажется, — сказала Матушка, — к этому
идет венец. — Я же не королева!. . — воскликнула Камилла.
Но Матушка уже одевала ей венец на голову; и почтение — да, почтение, а не
жадность, почтение к алмазам, которое испытывают все женщины, запечатало уста
и Айви, и Джейн. — Что вы так смотрите? — спросила Камилла,
перед которой камни лишь блеснули на миг. — Они настоящие? — осведомилась Айви. — Откуда они? — спросила Джейн. — Сокровища королевства, моя дорогая, —
ответила Матушка. — Быть может, с той стороны луны или из земли, до потопа.
Теперь вы, Джейн. Джейн не совсем поняла, почему ей выпало
именно это платье. Конечно, голубое ей шло, но она бы предпочла что-нибудь
попроще и построже. Но все охали, и она послушалась, тем более, что ей
хотелось поскорей выбрать одеяние для Матушки. — Мне бы поскромнее, — робко попросила м-сс
Димбл. — Я старая, незачем мне позориться. Камилла носилась метеором мимо пурпурных,
алых, золотых, жемчужных, снежно-белых одежд, перебирая парчу и тафту, атлас
и бархат. «Какая красота! — восклицала она. — Но это не для вас… Ах, а это!
Смотрите!. . Нет, опять не то. Ничего не найду…» — Вот оно! — закричала Айви. — Идите сюда!
Скорей! — Словно платье могло убежать. — Ну, конечно! — воскликнула Джейн. — Да, — подтвердила Камилла. — Наденьте его, Матушка, — попросила Айви. Платье было медного цвета, очень закрытое,
отороченное по вороту мехом и схваченное медной пряжкой. К нему полагается
большой стоячий чепец. Когда Матушка Димбл все это надела, женщины застыли в
изумлении, особенно Джейн, хотя она одна могла это предугадать, ибо видела в
своем сне такой же самый цвет. Перед ней стояла почтенная профессорша,
бездетная седая дама с двойным подбородком, но это была царица, жрица,
сивилла, мать матерей. Камилла подала ей странно изогнутый посох. Джейн взяла
ее руку и поцеловала. — А мужчины что оденут? — спросила Айви. — Им будет нелегко в таких нарядах, —
улыбнулась Джейн. — Тем более, что сегодня им придется бегать на кухню.
Может, этот день вообще последний, но все равно обедать надо. — С вином они управятся, — вслух размышляла
Айви. — А вот с пудингом — навряд ли… А, вообще-то, пойду взгляну. — Лучше не надо, — сказала Джейн. — Сами
знаете, какой он, когда ему мешают. — Очень я его боюсь! — бросила Айви и,
кажется, высунула язык, что чрезвычайно шло к ее костюму. — Обед они не испортят, — сказала Матушка. — И
Макфи, и мой муж умеют стряпать… разве что заговорятся. Пойдемте-ка отдохнем.
Как тепло!. . — Красота! — восхитилась Айви. Вдруг комната задрожала. — Что это? — воскликнула Джейн. — Прямо как бомба, — испуганно сказала Айви. — Смотрите! — поманила их Камилла, сразу
кинувшаяся к окну, из которого была видна долина реки. — Нет, это не огонь. И
не прожектор. Господи! Опять тряхнуло. Смотрите, за церковью светло, как
днем! Что ж это я, четыре часа, день и есть. Только там светлее, чем днем. А
жара какая! — Началось, — констатировала Матушка Димбл. Тем же утром, примерно тогда, когда Марка
подобрал грузовик, порядком утомленный Фиверстоун вылез из машины. Бег ее
кончился, когда она свалилась в болото, и Фиверстоун, который всегда был
оптимистом, решил, что это еще ничего — все ж, не его машина. Выбравшись на
твердую почву, он увидел, что он не один. Высокий человек в долгополой одежде
быстро уходил куда-то. «Эй!» — крикнул Фиверстоун. Тот обернулся, посмотрел на
него и пошел дальше. Человек Фиверстоуну не понравился, да он и не угнался бы
за таким быстрым ходоком. Дойдя до каких-то ворот, человек вдруг заржал. И
тут же, сразу (Фиверстоун не успел заметить, как это случилось) он уже скакал
на коне по ясному, белому полю, к далекому горизонту. Фиверстоун не знал этих мест, но знал, что
надо найти дорогу. Искал он ее дольше, чем думал. Заметно потеплело, всюду
были лужи. У первого же холма стояла такая грязь, что он решил с дороги
свернуть и пройти полем. Решил он неверно. Два часа кряду он искал дырки в
изгородях и пытался выйти на тропинку, которой почему-то не было. Фиверстоун
всегда ненавидел и сельскую местность, и погоду; не любил он и гулять. Часов в двенадцать он нашел проселок, который
вывел его на шоссе. Здесь, к счастью, было большое движение, но и машины, и
пешеходы направлялись в одну сторону. Первые три машины не отреагировали на
него, четвертая остановилась. «Быстро!» — сказал шофер. «Вы в Эджстоу?» —
спросил Фиверстоун. «Ну уж нет, — ответил шофер. — Эджстоу там», — и он
показал назад, явно удивляясь и сильно волнуясь. Пришлось идти пешком. Фиверстоун знал, что из
Эджстоу многие уезжают (собственно, он и собирался как следует очистить
город), но не думал, что дело зашло так далеко. Час за часом, навстречу ему
по талому снегу двигались люди. Конечно, у нас нет свидетельств о том, что
происходило в самом городе, зато существует великое множество рассказов тех,
кто покинул его в последний момент. Об этом месяцами писали в газетах и
говорили в гостях, пока слова «Я выбрался из Эджстоу» не стали присказкой и
шуткой. Но факт остается фактом: очень много жителей покинули город вовремя.
Один получил телеграмму, что болен отец; другой вдруг решил осмотреть
окрестности; у третьего лопнули трубы и затопило квартиру; наконец, многие
ссылались на приметы и знамения: кому-то осел сказал: «Уезжай!», кому-то
кошка. А сотни жителей ушли потому, что у них забрали дом. Часа в четыре Фиверстоун упал ничком на землю.
Тогда тряхнуло в первый раз. Потом было еще несколько толчков, и внизу что-то
шумело. Температура быстро поднималась. Снег исчез, вода была по колено, от
нее валил пар. Добравшись до последнего спуска, Фиверстоун города не увидел:
внизу стоял туман, в нем сверкали какие-то вспышки. Снова тряхнуло.
Фиверстоун решил вниз не идти, а свернуть к станции и уехать в Лондон. Перед
ним замаячили горячая ванна и комната в клубе, где он расскажет обо всем у
камина. Да, это вам не шутка пережить и Беллбэри, и Брэктон. Он многое в
жизни повидал и верил в свою удачу. Однако свернуть ему не удалось. Он почему-то
спускался вниз, сама земля несла его. Остановился он ярдах в тридцати и
попытался шагнуть вверх. На этот раз он упал, перевернулся через голову, и
лавина земли, воды, травы и камней потащила его за собой. Он встал еще раз.
Внизу горело фиолетовое пламя. Холм превратился в водопад мокрой земли. Сам
он был много ближе к подножью, чем думал. Ему забило грязью нос и рот. Лавина
неслась почти отвесно. Наконец, земля поднялась и всем своим весом обрушилась
на него… — Сэр, — спросила Камилла, — что такое Логрис? Обед уже кончился и все сидели у огня, Рэнсом
— справа, Грэйс, в черном с серебром платье, — напротив него. Поленья никто
не шевелил, было и так слишком жарко. Парадные одежды светились и сверкали в
полумраке. — Расскажите вы, Димбл, — промолвил Рэнсом. —
Теперь я буду мало говорить. — Вы устали, сэр? — спросила Грэйс. — Вам
хуже? — Нет, Грэйс, — отвечал он. — Я скоро уйду, и
все для меня как сон. Все радует меня, даже боль в ноге, и я хочу испить ее
до капли. Мне кажется, я чему-то мешаю, когда говорю. — А вам нельзя остаться, сэр? — спросила Айви. — Что мне тут делать, Айви? — вопросом на
вопрос ответил он. — Смерть меня не ждет. Рана моя исцелится лишь там, где ее
нанесли. — До сих пор, — заметил Макфи, — смерть, если
не ошибаюсь, ждала всех. Я, во всяком случае, исключений не видел. — Как же вам их видеть? — улыбнулась Грэйс. —
Разве вы друг короля Артура или Барбароссы? Разве вы знали Еноха или пророка
Илию? — Вы думаете, — сказала Джейн, — что м-р
Рэнсом… что Пендрагон уйдет туда, где они? — Он будет с королем Артуром, — кивнул Димбл.
— О других мне ничего не известно. Да, некоторые люди не умирали. Мы не
знаем, почему. Мы не знаем толком, как это было. В мире есть много мест… я
хочу сказать, в этом мире есть много мест, в которых организм живет вечно.
Зато мы знаем, где король Артур. — И где же он? — спросила Камилла. — На третьем небе, на Переландре, на острове
Авалон, который потомки Тора и Тинидриль найдут через сотню столетий. — Один он? — Димбл посмотрел на Рэнсома, и тот
покачал головой. — Значит, с ним будет и наш Пендрагон? —
спросила Камилла. Димбл помолчал, потом заговорил снова: — Началось это, когда мы открыли, что почти
все легенды об Артуре исторически достоверны. Однажды, в IV веке существовало
явно то, что всегда существует тайно. Мы называем это Логрским королевством;
можно назвать иначе. Итак, когда мы это открыли, мы — не сразу, постепенно —
увидели по-новому историю Англии, и поняли, что она — двойная. — В каком смысле? — удивилась Камилла. — Понимаете, есть Британия, а в ней, внутри —
Логрис. Рядом с Артуром — Мордред; рядом с Мильтоном — Кромвель; народ поэтов
— и народ торговцев; страна сэра Филиппа Сиднея — Сесила Родса. Это не
лицемерие, это — борьба Британии и Логриса. Он отхлебнул вина и продолжал: — Много позже, вернувшись с Переландры, Рэнсом
случайно оказался в доме очень старого, умирающего человека. Это было в
Камберлэнде. Имя его вам ничего не скажет, но он был Пендрагон, преемник короля
Артура. Тогда мы узнали правду. Логрис не исчез, он всегда живет в сердце
Англии, и Пендрагоны сменяют друг друга. Старик был семьдесят восьмым
Пендрагоном, считая от Артура. Он благословил Рэнсома. Завтра мы узнаем, кто
будет восьмидесятым. Одни Пендрагоны остались в истории, но по иным причинам,
о других не слышал никто. Но всегда, в каждом веке, они и очень немного их
подданных были рукою, которая двигала перчатку. Лишь из-за них не впала
страна в сон, подобный сну пьяного, и не рухнула в пропасть, куда ее толкает
Британия. — Ваш вариант английской истории, — заметил
Макфи, — не подтвержден документально. — Документов немало, — ответил Димбл и
улыбнулся, — но вы не знаете языка, на котором они написаны. Когда история
этих месяцев будет изложена на нашем языке, там не будет ни слова ни о нас с
вами, ни о Мерлине с Пендрагоном, ни о планетах. Однако именно теперь
произошел самый опасный мятеж Британии против Логриса. — И правильно, что не напишут о нас, — сказал
Макфи. — Что мы здесь делали? Кормили свиней и разводили неплохие овощи. — Вы делали то, что от вас требовалось, —
сказал Рэнсом. — Вы повиновались и ждали. Так было, и так будет. Я где-то
читал, что алтарь воздвигают в одном месте, чтобы огонь с небес сошел в
другом. А черту подводить рано. Британия проиграла битву, но не погибла. — Значит, — сделала вывод Матушка Димбл, —
Англия так и качается между Британией и Логрисом? — Разве ты до сих пор этого не замечала? —
удивился ее муж. — В этом самая суть нашей страны. Того, что нам заповедано,
мы сделать не можем; но не можем и забыть. Посуди сама: как неуклюже все
лучшее в нас, какая в нем жалобная, смешная незавершенность! Прав был Сэм
Уэллер, когда назвал Пиквика ангелом в гетрах. Хороший англичанин и выше, и
нелепей, чем надо. А все у нас в стране или лучше или хуже, чем… — Димбл! — остановил его Рэнсом. Димбл
остановился и посмотрел на него. Джейн даже показалось, что он покраснел. — Вы правы, сэр, — сказал он и снова
улыбнулся. — Забыл! Да, не мы одни такие. Каждый народ — двойной. Англия — не
избранница, избранных народов нет, это чепуха. Мы говорим о Логрисе, потому
что он у нас, и мы о нем знаем. — Можно попросту сказать, — возразил Макфи, —
что везде есть и добро, и зло. — Нет, — не согласился Димбл, — нельзя.
Понимаете, Макфи, если думать о добре вообще, придешь к абстракции, к
какому-то эталону для всех стран. Конечно, общие правила есть, и надо
соблюдать их. Но это — лишь грамматика добра, а не живой язык. Нет на свете
двух одинаковых травинок, тем более — двух одинаковых святых, двух ангелов,
двух народов. Весь труд исцеления Земли зависит от того, раздуем ли мы искру,
воплотим ли призрак, едва мерцающий в каждом народе. Искры эти, призраки эти
— разные. Когда Логрис поистине победит Британию, когда дивная ясность разума
воцарится во Франции — что ж, тогда придет весна. Пока же наш удел — Логрис.
Мы сразили сейчас Британию, но никто не знает, долго ли это продлится.
Эджстоу не восстанет из праха после этой ночи. Но будут другие Эджстоу. — Я как раз хотела спросить, — подала голос
Матушка. — Может быть, Мерлин и планеты немного… перестарались? Неужели весь
город заслужил гибель? — Кого вы жалеете? — сказал Макфи. — Городской
совет, который продал жен и детей ради института? — Я мало знаю об этих людях, — ответила
Матушка. — Но вот университет… даже Брэктон. Конечно, там было ужасно, мы это
понимаем, но разве они хотели зла, когда строили свои мелкие козни? Скорее,
это было просто глупо… — Да, — согласился Макфи, — они развлекались,
котята играли в тигров. Но был и настоящий тигр, и они его принимали. Что же
сетовать, если, целясь в него, охотник задел и их? — А другие колледжи? Нортумберлэнд? — Жаль таких, как Черчвуд, — вздохнул
Деннистоун, — он был прекрасный человек. Студентам он доказывал, что этики не
существует, а сам прошел бы десять миль, чтобы отдать два пенса. И все-таки…
была ли хоть одна теория, применявшаяся в Беллбэри, которую не проповедовали
бы в Эджстоу? Конечно, ученые не думали, что кто-нибудь захочет так жить. Но
именно их дети выросли, изменились до неузнаваемости и обратились против них. — Боюсь, моя дорогая, что это правда, — кивнул
Димбл. — Какая чушь, Сесил! — возмутилась Матушка. — Вы забыли, — сказала Грэйс, — что все, кроме
очень, очень плохих, покинули город. Вообще же Артур прав. Забывший о Логрисе
сползает в Британию. Больше она ничего не сказала: кто-то сопел и
ворочался за дверью. — Откройте дверь, Артур, — сказал Рэнсом. Через несколько секунд все вскочили, радостно
ахая, ибо в комнату вошел м-р Бультитьюд. — Ой, в жизни бы!. . — начала Айви и сама себя
перебила: — Бедный ты, бедный! Весь в снегу. Пойдем, покушаем. Где ж ты
пропадал? Смотри, как увозился! Поезд дернуло в третий раз, и он остановился.
Свет в вагонах погас. — Черт знает что! — сказал голос во тьме. Трое
пассажиров в купе первого класса легко определили, что он принадлежит их
холенному спутнику в коричневом костюме, который всю дорогу давал им советы и
рассказывал вещи, неведомые простым смертным. — Как кто, — сказал тот же голос, — а я должен
быть в университете. Коричневый пассажир встал, открыл окно и
выглянул во тьму. Другой пассажир сказал, что ему холодно. Тогда он сел на
место. — Стоим уже десять минут, — проворчал он. — Простите, двенадцать, — поправил его второй
пассажир. Поезд не трогался. Стало слышно, как ругаются
в соседнем купе. — Что за черт?! — возмутился третий пассажир. — Откройте дверь! — Мы что, на кого-то налетели? — Все в порядке, — сказал первый. — Просто
меняют паровоз. Работать не умеют. Набрали невесть кого… — Эй! — крикнул кто-то. — Едем! Поезд медленно двинулся с места. — Сразу скорость не наберешь, — заметил
второй. — Наверстаем, — успокоил его первый. — Свет бы зажгли, — сказала женщина. — Что-то не наверстываем, — пробурчал второй. — Да мы опять остановились! Снова тряхнуло. С минуту все звенело и
звякало. — Безобразие, — воскликнул первый пассажир,
открывая окно. На сей раз ему повезло больше — внизу кто-то шел с фонарем. — Эй! Носильщик! Кто вы там! — заорал
пассажир. — Все в порядке, все в порядке, — сказал
человек с фонарем, проходя мимо. — Очень дует, — пожаловался второй. — Впереди свет, — сказал первый. — То ли
пожар, то ли прожектор. — Какое мне дело! — воскликнул второй. — Ох
ты, Господи! Тряхнуло снова. Вдалеке раздался грохот. Поезд
медленно тронулся, словно прокладывая себе путь. — Я этого так не оставлю! — все возмущался
первый. — Какое безобразие! Через полчаса показалась освещенная платформа. — Говорит станция Стэрк, — раздался громкий
голос. — Передаем важное сообщение. В результате легких подземных толчков
платформа Эджстоу выведена из строя. Пассажиры, направляющиеся в Эджстоу,
могут выйти здесь. Первый пассажир вышел. Он всюду был знаком с
начальниками, и через десять минут уже слышал более подробный рассказ о
постигшей город беде. — Сами толком не знаем, м-р Кэрри, — говорил
начальник станции. — Целый час от них ничего нет. Такого землетрясения Англия
еще не знала. Нет, сэр, не думаю, что Брэктон уцелел. Эту часть города как
смыло. Там, говорят, и началось. Слава Богу, я на той неделе забрал к себе
отца! Кэрри всю жизнь говорил, что этот день был для
него поворотным пунктом. Он не считал себя религиозным человеком, но тут
подумал: «Это — Провидение!» И впрямь, что еще скажешь? Он чуть не сел в
предыдущий поезд. Да, поневоле задумаешься!. . Колледжа нет! Придется его
строить. Придется набирать весь (или почти весь) штат. Ректор тоже будет
новый. Конечно, об обычных выборах не может быть и речи. Вероятно, попечитель
колледжа — это как раз лорд-канцлер! — назначит ректора, а уж потом они
вместе подберут первых сотрудников. Чем больше Кэрри об этом думал, тем яснее
видел, что будущее Брэктона зависит от единственного уцелевшего его члена,
как бы нового основателя. Нет, Провидение, иначе не скажешь. Он увидел свой
портрет в новом актовом зале, свой бюст в новом дворе, длинную главу о себе в
истории колледжа. Пока он это видел, он, без капли лицемерия, выражал всем
своим видом глубочайшую скорбь. Плечи его чуть согнулись, глаза обрели
печальную строгость, лоб хмурился. Начальник, глядевший на него, часто
говорил впоследствии: «Видно было, что худо человеку. Но держался он
здорово». — Когда поезд на Лондон? — спросил Кэрри. — Я
должен там быть как можно раньше. Как мы помним, Айви Мэггс пошла покормить
Бультитьюда. Поэтому все очень удивились, когда она почти сразу вернулась,
крича: — Ой, идите скорей! Там медведь! — Медведь? — переспросил Рэнсом. — Ну,
конечно… — Не наш, сэр, чужой! — Вот как?! — Он доел гуся и окорок, и пирог, а сейчас
лежит на столе и ест все подряд. Ой, идите туда, пожалуйста! — А что делает м-р Бультитьюд? — спросил
Рэнсом. — Бог знает что, сэр! В жизни такого не
видела. Вошел, ногу задрал, будто умеет плясать… потом прыгнул на буфет,
прямо в пудинг, головой угодил в связку лука, теперь у него вроде бус. А
главное, ко мне не идет, хоть ты плачь. — Да, на м-ра Бультитьюда не похоже. А вы не думаете,
что наш новый гость — медведица? — Ой, сэр, что вы! — закричала Айви. — Нет, Айви, так оно и есть. Это будущая м-сс
Бультитьюд. — Она прямо сейчас станет м-сс Бультитьюд,
если мы не вмешаемся, — сказал Макфи и встал со стула. — Ой, что же нам делать? — причитала Айви. — М-р Бультитьюд прекрасно справится сам, —
сказал Рэнсом. — Сейчас они ужинают. Не будем вмешиваться в их дела. — Конечно, конечно, — согласился Макфи, — но
не на нашей же кухне! — Айви, — сказал Рэнсом. — Проявите твердость.
Идите к ним и скажите невесте, что я хочу ее видеть. Вы не боитесь? — Это я, сэр? Я ей покажу, кто у нас главный! — А что с нашим Бароном? — спросил Димбл. — Вылететь хочет, — сказал Деннистоун, —
открыть ему окно? — Окна вообще можно открыть, — заметил Рэнсом.
— Совсем тепло стало. Когда они открыли окно, барон Корво немедленно
исчез. — Еще один жених, — улыбнулась Матушка. — Как
хорошо в саду! — Слушайте! — воскликнул Деннистоун. — Наша
кобыла заржала. — А вот еще! — добавила Джейн. — Это жеребец, — определила Камилла. — Знаете ли, — проворчал Макфи, — это
становится непристойным. — Наоборот, — улыбнулся Рэнсом. — Это именно
пристойно — и, кроме того, достойно и уместно. Сама Венера — в Сент-Энн. — Она очень близко к Земле, — кивнул Димбл. — Дело свое боги сделали, — сказал Рэнсом, — а
она еще ждет меня. Идите, ложитесь, Маргарет, вы устали. — Я и правда пойду, — вздохнула Матушка. — Не
могу… — Утешьте Маргарет, Сесил, — сказал Рэнсом. —
Нет, идите. Я не умираю. А провожать — глупо. Не порадуешься как следует и не
поплачешь. — Вы хотите, чтобы мы ушли, сэр? — переспросил
Димбл. — Идите, мои дорогие друзья. Он положил руки на их головы. Сесил обнял
жену, и они ушли. — Вот она, сэр, — сказала Айви. Лицо у нее
пылало. За ней топала медведица, измазанная вареньем и кремом. — Ой, сэр! — В чем дело, Айви? — Томас мой пришел. Мой муж. Если можно, я… — Вы его покормили? — Да они все съели, сэр… — Что же ему осталось, Айви? — Я ему дала пирога и пикулей, он их очень любит,
и сыру был кусочек, и пива, и еще я чайник поставила. Он очень радуется, сэр,
а сюда не пойдет, он у меня тихий. Чужая медведица стояла, не двигаясь, и глядела
на Рэнсома. Он положил руку на ее плоскую голову. — Ты хороший зверь, — сказал он. — Иди к
своему мужу. Да вот и он… …И впрямь, дверь открылась, а за ней возникла
взволнованная и немного смущенная морда. — Бери ее, Бультитьюд. Идите оба на воздух.
Джейн, откройте им окна. Погода, как летом. Джейн открыла большое, до пола, окно, и два
медведя вышли в теплую и влажную полутьму. — Что это птицы, с ума сошли? — спросил Макфи.
— С чего они распелись в четверть двенадцатого? — Нет, — ответил Рэнсом, — они в своем уме.
Айви, идите к Тому. Матушка Димбл приготовила для вас комнату у самой
площадки. — Сэр!. . — начала Айви и остановилась. Рэнсом
положил руку ей на голову. — Иди, — сказал он. — Том и не разглядел
твоего платья. Поцелуй его от меня, — и он поцеловал ее. — Нет, не от меня,
от Другого. Не плачь. Ты хорошая женщина. Иди, исцели этого мужчину. — Что это за звуки? — спросил Макфи. —
Надеюсь, это не свиньи вырвались? — По-моему, это ежи, — сказала Грэйс. — А вот еще какой-то шорох, — прислушалась
Джейн. — Тише! — поднял вверх палец Рэнсом и
улыбнулся. — Это мои друзья. — Я полагаю, — сказал Макфи, извлекая
табакерку из-под серых одежд, немного похожих на монашеские, — я полагаю, у
нас в усадьбе нет жирафов, гиппопотамов и слонов. Ох, что это? Серая гибкая труба возникла над его плечом и
взяла со стола гроздь бананов. — Откуда они все? — ошарашенно выдавил Макфи. — Из Беллбэри, — ответил Рэнсом. — Они вышли
на свободу. Переландра слишком близко к Земле. Человек теперь не один. Сейчас
— так, как должно быть: над нами — ангелы, наши старшие братья, под нами —
звери, наши слуги, шуты и друзья. Макфи хотел что-то сказал, но за окном
раздался грохот. — Слоны! — воскликнула Джейн. — Два слона! Они
растопчут клумбы и грядки! — Если вы не возражаете, д-р Рэнсом, — сказал
Макфи, — я задерну шторы. Вы, по-видимому, забыли, что здесь дамы. — Нет, — произнесла Грэйс так же громко, как и
он. — Ничего дурного мы не увидим. Как светло! Почти как днем. Над садом —
купол света. Глядите: слоны пляшут. Ходят кругами, поднимают ноги… смотрите,
и хобот поднимают! Словно великаны танцуют менуэт! Слоны не похожи на других
животных, они — как добрые духи. — Они удаляются, — отметила Камилла. — Они целомудренны, как люди, — сказал Рэнсом.
— Это не просто звери. — Я лучше пойду, — пробормотал Макфи. — Пускай
хоть один человек сохранит голову на плечах. Доброй ночи. — Прощайте, Макфи, — сказал Рэнсом. — Нет, нет, — проговорил Макфи, отступая, но
все же протягивая руку, — мне благословений не требуется. Что мы с вами
перевидали… ладно, не стоит. При всех ваших недостатках, д-р Рэнсом — кому их
знать, как не мне! — на свете нет человека лучше вас. Вы… мы с вами… вот,
дамы плачут. Не помню, что я хотел сказать. Сейчас уйду. Незачем тянуть.
Благослови вас Бог, доктор Рэнсом. Дамы, доброй ночи. — Откройте все окна, — распорядился Рэнсом. —
Мой корабль входит в сферу Земли. — Становится все светлее, — сказал Деннистоун. — Можно остаться с вами до конца? — спросила
Джейн. — Нет, — покачал головой Рэнсом. — Почему, сэр? — Вас ждут. — Меня? — Да, вас. Муж ждет вас в павильоне. Вы
приготовили брачный покой для самой себя. — Надо идти сейчас? — Если вы спрашиваете меня, то да, надо. — Тогда я пойду, сэр. Только… разве я
медведица или еж? — Ты больше их, но не меньше. Иди в
послушании, и обретешь любовь. Снов не будет. Будут дети. Задолго до усадьбы Марк увидел, что с ним или
со всем прочим что-то творится. Над Эджстоу пылало зарево, земля подрагивала.
У подножья холма вдруг стало очень тепло, и вниз поползли полосы талого
снега. Все скрыл туман, а там, откуда зарева не было видно, Марк различил
свечение на вершине холма. Ему все время казалось, что навстречу бегут
какие-то существа — должно быть, звери. Возможно, то был сон; возможно, конец
света; возможно, сам он уже умер. Однако он чувствовал себя на удивление
хорошо. Правда, душа его была не совсем спокойна. Душа его не была спокойна, ибо он знал, что
сейчас увидит Джейн, и случится то, что должно было случиться много раньше.
Лабораторный взгляд на любовь, лишивший Джейн супружеского смирения, лишил и
его в свое время смирения влюбленности. Если ему и казалось иногда, что его
избранница «так хороша, что смертный человек не смеет прикоснуться к ней», он
отгонял такие мысли. Они казались ему и нежизненными, и отсталыми. Попытался
он отогнать их и сейчас. В конце концов, они ведь женаты! Они современные,
разумные люди. Это же так естественно, так просто… Но многие минуты их недолгого брака
вспомнились ему. Он часто думал о том, что называл «ее штучками». Теперь,
наконец, он подумал о себе, и мысль эта не уходила. Безжалостно, все четче,
взору его открывался наглый самец с грубыми руками, топочущий, гогочущий,
жующий, а главное — врывающийся туда, куда не смели вступить великие рыцари и
поэты. Как он посмел? Она бела, словно снег, она нежна и величава, она
священна. Нет, как он посмел?! И не знал, что совершает святотатство, когда
был с ней таким небрежным, таким глупым, таким грубым! Сами мысли, мелькавшие
иногда на ее лице, должны были уберечь ее от него. Она и хотела огородиться
ими, и не ему было врываться за ограду. Нет, она сама впустила его, не зная,
что делает, а он, как последний подлец, воспользовался. Он вел себя так,
словно заповедный сад по праву принадлежит ему. Все, что могло стать радостью, стало печалью,
ибо он поздно понял. Он увидел изгородь, сорвав розу, нет, хуже, порвав ее
грязными руками. Как он посмел? Кто его простит? Теперь он знает, каким его
видят равные ей. Ему стало жарко. Он стоял один в тумане. Слово «дама» было для него всегда смешным и
даже насмешливым. Он вообще слишком много смеялся. Что ж, теперь он будет
служить ей. Он ее отпустит. Ему было стыдно даже подумать иначе. Когда
прекрасные дамы в сверкающем зале беседуют с милой важностью или нежной
веселостью о том, чего им, мужчинам, знать не дано, как не радоваться им,
если их оставит грубая тварь, которой место в стойле. Что делать ему с ними, если даже его
восхищение может оскорбить их? Он считал ее холодной, а она была терпеливой.
От этой мысли ему стало больно. Теперь он любил Джейн, но поправить уже
ничего не мог. Мерцающий свет стал ярче. Взглянув наверх, он
увидел женщину у двери — не Джейн, совсем другую, очень высокую, выше, чем
может быть человек. На ней пламенело медно-красное платье. Лицо ее было
загадочным, слишком спокойным и немыслимо прекрасным. Она открыла дверь. Он
не посмел ослушаться («Да, — подумал он, — я умер») и вошел в невысокий дом. Там
невыразимо сладостно пахло, пылал огонь, у широкого ложа стояли вино и
угощенье. А Джейн вышла из дому в свет и, под пение
птиц, по мокрой траве, мимо качелей, теплицы и амбаров, спустилась лестницей
смирения к маленькому павильону. Сперва она думала о Рэнсоме, потом о Боге,
потом — о браке и ступала так осторожно, словно совершала обряд. Думала она и
о детях, и о боли, и о смерти. На полпути она стала думать о Марке и о его
страданиях. Подойдя к павильону, она удивилась, что дверь заперта, а окна — темны.
Когда она стояла, держась за косяк, новая мысль посетила ее, — а вдруг она
Марку не нужна? Вдруг он к ней не пришел? Никто не мог бы сказать, что она
испытала — облегчение или обиду, но дверь она не открыла. Тут она заметила,
что окно распахнуто. В комнате, на стуле, грудой лежала одежда, и рукав
рубашки, его рубашки, перекинулся через подоконник. Он же отсыреет… Нет, что
за человек! Самое время ей войти!
|